Читаем Дочки, матери, птицы и острова (сборник) полностью

Народ, мужчины которого писают в лифте, обречен на вымирание. Так я начала когда-то статью. Написав первое предложение, поняла, что сказала все, статья окончена, привет!

Кто же опубликует статью из одного предложения? Тут надо говорить много. О трудной жизни. О потере идеалов. О загадочности души. А я захожу в лифт и начинаю ненавидеть эту загадочную душу, которая, где стоит, там и гадит. Ах, как я смею думать такую мысль. И где? В Израиле! Кто я после этого?

Кто я после этого… Это тоже мысль, вспорхнувшая с места. Я безумно хочу домой. Дома мысли усядутся. Родная одномерность развернет меня в нужном направлении – точка, тире, точка, тире… Я буду вырабатывать соки и ферменты для выполнения одного конкретного маленького дела, остальное перекрою. Или перекроется? Потому что по правилу, по жизни надо найти этого мужика, который не знает, как пользоваться лифтом, и набить ему морду. Хорошо бы в присутствии поэта К. и профессора Ш.

Такая чушь… Сделаю все наоборот. При помощи пунктира я расскажу, какой он хороший – наш советский человек. Не моется, потому что мыла нет. Не стрижется, потому что дорого. Не чистится, потому что – где они, щетки? Не работает, а зачем, если его Ш. и К. и такого любят? Дался мне этот Ш. Но я думаю – профессор же! Же! Вместо того чтобы сказать большому народу: «Дружок! Поучись у малого. Ты так размахался, может, застегнул бы сначала ширинку?» Так нет: ненавидит, ненавидит, ненавидит… Малого. Даже телевизионная антенна полетела к чертовой матери, когда по недосмотру он дважды за день появился на телевизоре.

Это от ненависти, дорогие. От нее гаснет свет, пропадает вода и не родит земля.

И эта земля моя. С Храмовой горы это особенно видно, какая она большая и распластанная. Как шкура убитого медведя, брошенная на бочок, чтоб не продуло матушку-землю космическим сквознячком с каких-нибудь Плеяд.

Дорогая моя шкура… Единственная моя шкура – Родина. Я хочу на твою размагничивающую мягкость, на остывшее твое величие.

Тут, в Палестинах, совсем другой покой. Здесь покой, при котором ты одинаково готов к жизни и смерти и понимаешь, что тут, в сущности, нет разницы. Ибо звезды светят всегда. Ибо всегда – Иерусалим. Так чего же тебе, малому сгусточку, бояться, если ты прикреплен к вечности?

Там, на любимой моей Родине, на шкуре убитого медведя, совсем другое чувство покоя. Там ощущение Земли, а не звезд. Ощущение тверди под ногами, в которой все корни, все клубни, все споры, все минералы. И мы – из них. И ниоткуда больше.

И мы – два народа – тянемся друг к другу, тянемся… Космическая пыль и земной сок.

У нас во всем – больше земли. У них во всем – больше неба.

Они родили Христа и отдали его нам.

Какая же еще близость ближе?

Мы – горизонталь. Они – вертикаль. Напряжение для существования всей жизни – от нас, тех и других. Крайних, противоположных, запаянных намертво в пересечении.

Кем же, каким же надо быть, чтобы целиться именно в пересечение, в нем видеть мишень?

Научившись ненавидеть один народ, так просто и непринужденно можно перейти к ненависти к другому. Другим. Вчера только обдирало шкуру дикое словосочетание «люди еврейской национальности». Сегодня уже почти не обдирает – кавказская национальность. Среднеазиаты. Прибалты. «Эти немцы».

И так славить, петь при этом себя самих, хотя живем хуже всех на лучшем куске земли…

…Который, между прочим, достался нам при помощи захвата, ибо грех России – как прочла где-то – расширение. И мы испокон веку все свои проблемы решали путем пространственным. Конечно, нам не удалось выйти к Индийскому океану. Нас побили еще в горах Афганистана, и поделом. Захватив шестую часть и не освоив, наломав и не построив, Россия смотрит на себя в тихоокеанское зеркало. Свет мой, зеркальце…

Несчастная ты моя деточка-мать.

Спроси у воды, у земли, у своей любимой березы, может, хватит? И не заплакать ли тебе о тех, кто бежит с твоих живительных просторов в пустыню? Не уговорить ли их остаться? Не взять ли в руки веник, молоток, гвозди, не помыть ли корову и лошадь? Не вычистить ли заполненный по кромку клозет? Не похоронить ли, наконец, покойников – с войны лежат, а один – с самой революции? Не умыть ли детей?

Россия! Матушка моя! Дите мое.

Оборотись в себя… В себя истинную, без которой я ничто и которую я не знаю. Да что там я? Чаадаев не знал. Достоевский…

Но с Храмовой горы я тебя вижу лучше. Здесь такая точка.

…Если не вглядываться, не всматриваться, то можно подумать, что ты в какой-нибудь сальской деревне. Надо только отойти метров на десять от кактуса, чтоб он, будучи ростом с яблоню, не сбивал тебя с толку. Полное ощущение родины – дома и у себя. Тем более что за спиной русская речь. И не какая-нибудь с акцентом, а без и вполне убедительная.

«Я этой сволочи скажу всю правду. Она у меня схлопочет!»

Ну, где еще, кроме нас, говорение правды столь конфликтно и драматично?

А правда заключалась в том, что некая дама получила от государства Израиль некую поощрительную сумму за то, что предоставила кров репатриантке из России. Но очень, очень скоро, напрочь забыв о сумме, дама начала вести себя с жиличкой так, будто та живет исключительно ее бескорыстием и добротой.

Нормальные, на мой взгляд, отношения. Кто уже там помнит «за эти деньги», когда кофе общий? И вот за кофе жиличке объясняется, что она – вся деревня знает – дура, потому что – вспомните – откуда она приехала. Там умные кончились еще до войны, а скорее, еще раньше, потому что разве б довели умные до позора целования с Гитлером? Поцеловались идиоты и тут же стали воевать – это, по-вашему, по-коммунистическому, ум?

Я познакомилась с этой бесповоротной дамой и утверждаю: ей палец не то что нельзя класть в рот, руки вообще при ней лучше держать глубоко в карманах, чтоб не возникало жестикуляции, которую она не потерпит.

Хана – сионистка, то есть она свято верует в необходимость жить евреям только вместе и только на своей земле. Пройдя концлагерь в Польше, она не уверена в доброжелательности других народов по отношению к себе. Ей хватило на одну жизнь одного концлагеря для выработки окончательного мировоззрения.

Так вот, Хана смела заявить своей жиличке, что в ней, жиличке, много плохого и это плохое в ней от русской крови ее отца. Чего, мол, взять с такого кровавого соединения?

Вот именно на это ее заявление жиличка и назвала ее сволочью и решила напомнить, что Хана имеет от нее выгоду, а не просто по доброте души пустила к себе в дом. Что между ними отношения, регламентированные суммой прописью, и не ее, Ханино, собачье дело касаться тонких материй.

А мне Хана нравится.

Жиличку же я просто люблю.

И я сразу и с той, и с другой.

Мне нравится Хана потому, что, выжив при фашизме и коммунизме, оставшись в полускелетном состоянии, она – почти девчонка – не поставила на возрождение Европы и России, а предпочла голый каменистый кусок пустыни, на котором бы никто никогда впредь на основании ее красивого еврейского профиля не затолкал ее в душегубку при молчаливо опущенных очах представителей других национальностей.

Хана построила в пустыне дом. Я хотела бы, чтоб в наших русских деревнях стояли такие дома. Она больше всего гордится своей прачечной комнатой, которая поначалу была кухней, а теперь здесь фурычит многопрофильный зверь-агрегат. Вылизанный двор. Чистенький курятник. Две машины. Все своими руками. Я смотрю и думаю, что у нее есть основание быть бескомпромиссной. Конечно, поучать взрослую жиличку – дело бесперспективное, этого Хана не понимает. А я думаю о том, что, когда человек, уча, может и показать, что он умеет, то ведь это совсем другое научение? У Ханы – хорошие зубы, признак нормальной цивилизации, и заскорузлые крестьянские руки. В курятник она идет хорошо причесанной, на ней джинсы и изящный фартук. Она работает, как все русские крестьянки, но она богата, выглядит в свои шестьдесят с лишним на сорок, и она кричит свою мысль: если вы так бездарно живете на черноземе и в поймах великих рек, то не оттого ли, что вы безрукие и безумные? Иначе почему?

И она смотрит живыми молодыми глазами, и рубит эту свою правду-матку, она смеется над доводами, которые ей приводит в ответ бедная жиличка.

– Какое она имеет право? – это жиличка уже мне. – Ну, какое?

В конце концов скоро жиличка съедет. От щедрот муниципальной власти она получила комнатку в коммуналке. Ей еще доказывать, что у нее есть руки, ноги, голова, что она может устроить свою жизнь, и стать, и быть. А Хана уже все смогла.

Измученная, в фашистских клеймах девушка когда-то с колен начала укрощать песок и камень. И укротила. Недалеко от нее живет богатый конезаводчик. Напротив ученый – миллионер-цветовод. Обычная деревня. Как тут говорят, мошава. Издали вполне Сальская степь.

Теперь о жиличке. Собственно, их даже две. Мать и дочь. Дочь уехала раньше, живет отдельно, и это у дочери, с точки зрения Ханы, подпорчена кровь.

Как сложится у них жизнь?

Я знаю одно. Это коммунально-квартирное безобразие, которое под шумок начинают осуществлять в Израиле, – мероприятие почти преступное. Во-первых, очень многие даже не знают, что в стране высаживается в грунт одно из самых страшных завоеваний социализма – коммунальное житье. С общим сортиром, кухней, с перемешанностью запахов и вод.

Наша забитость и косорукость – от общего крана с водой. От стыдливости сидения в очередь на общем толчке. От кипящего рядом с твоим чужого супа. Коммуналка молола, молола и перемолола человека, оставив в нем ту суть, которая могла выжить под неусыпным оком всеобщей сдавленности. Мы стали завистниками – из-за коммуналки. Мы ленивые – оттуда же. Нечистоплотные – тоже. Агрессивные, нетерпимые. Все сплошь соглядатаи… Вористые, пакостничающие… Все из нее, милой коммуналки. И вот государство Израиль, горделивое и важничающее, сочло возможным именно в этом страшном пойти по нашему пути. И я имела несчастье видеть, как это начинается. Еще никто не въехал в квартиру, но уже все друг друга ненавидят. Уже делится стоимость ведерного совка и электрической лампочки в уборной. Уже подносится близко к лицу свеча – смотрины квартиры были вечером, – не эфиоп ли ты? Уже на ридной одесской мове исчисляются способы захвата пустующей комнаты. «Так хозяйка ж хворая. В больнице!» – «Так, может, даст бог, помрет?» – «Та шо вы такое говорите, женщина?» – «Так ей уже, наверное, есть шестьдесят, может, хватит? Надо же дать место молодым!»

– Это не евреи, – возмутились в другом доме. – Мы так не можем.

Еще как можете, господа! Вы от нас приехали. Вы ж на подошвах что принесли? Вот именно…

– Их будут судить, – сказал мне мой приятель, – этих квартирных дел мастеров. Стоят пустые дома, но кто ж возьмет такую цену? А коммуналочка – она ничего не стоит…

Боюсь, в очень дорогую цену обойдутся Израилю коммуналки. Это ведь как тиф, всюду одинаковые последствия. И не идиоты они, чтобы этого не понимать. Почему и проходит это скорее тайно, чем открыто. В газетах об этой пересадке социалистической почки ни слова. Мне чуть глаза не выцарапала одна милая девушка, когда я ей об этом рассказала. Она так на меня закричала, что я подумала, а не приснилась ли мне комнатка, на пол которой мы поставили свечу, не приснились ли мне израильтяне-одесситы, выясняющие, не эфиопы ли мы. Не приснилась ли та электрическая лампочка, стоимость которой с ненавистью будут делить? Ах, дорогие мои! Бойтесь этой уверенности, что у вас не может быть плохого. Бойтесь собственного гнева, будто на вас наговаривают. Это нами проходимое, мы в этом жили… Впрочем, и живем пока.

Как это ни странно, но в этой недолгой поездке впечатлений у меня больше деревенских, чем городских. И это несмотря на то, что жила я недалеко от знаменитого на весь мир Вейцмановского научного центра. Гуляла возле него, пялилась… Но, скажите, удивила ли я бы кого-нибудь, поведав о хорошей жизни израильских ученых?

Из моего провинциального детства.

– Ну, скажи, скажи, ты у нас умная, почему это евреи не работают в шахте и колхозе?

Это даже не антисемитизм. Это какой-то больной вопрос жизни. Это как тайна чесотки. Шахта от школы – в трех шагах, колхоз – в трех километрах. Глинистая дорога на кладбище утрамбована шахтными грузовиками до полной каменности и даже отсвечивает мрамором. Она не остывает ни на день, не успевает осклизиться. Шахта дает уголь и трупы с завидным ритмом. Колхоз трупы не дает. Он тихо живет в балке. Тоже глиняной. В старшие классы к нам приходят оттуда девочки, и мы их не любим. Это девочки в чунях-галошах, плюшевых жакетках и платках вокруг шеи. От них пахнет коровником, и они плохо говорят по-русски – ха! Мы – горожанки говенные, из этой же глины, но мечтаем о театральном институте, в крайнем случае архитектурном. А девочки из колхоза мечтают о паспорте.

– Вот скажи, скажи, ты умная, почему евреев нету в шахте и колхозе?

А их там и нету! И вопрос зависает в невесомости на десятки лет.

Теперь, уйдя далеко-далеко от той девочки, которой задавали вопросы на засыпку, я думаю о другом – об этом нашем уникальном свойстве разделить плохое поровну. «Господи, не пошли другому беды, что настигла меня», – это не русская молитва. Мы замираем в бездействии над невскопанной грядкой и недоенной коровой от одной мысли: вдруг кто-то в этот момент вкушает кофе на пуфике? Вспомните это беспрецедентное «а ты встань на мое место» продавщицы ученому, хотя никакими силами продавщицу из магазина не выковыряешь. Но она видит перед собой пуфик. Она его зрит.

Не важно, что делали и делают евреи. Важно, что в шахте и колхозе их не было. Значит, хитрованы они, значит, у них круговая порука, и вообще у них руки не оттуда растут.

Две позиции – хитрованы и круговая порука – я готова даже признать. Что есть, то есть. Но вот насчет растущих не оттуда рук…

Если бы вы видели их колхозы (для понятности так назовем кибуцы), то вы бы, простые читатели, заткнулись. Но мне даже не этого хочется, я сама читатель, и я люблю это племя. Мне хочется, чтоб заткнулась идеология – всякая и навсегда. Дело в том, что евреям предъявляется масштабный иск как по революции, так и по коллективизации. Они, мол, все это заварили. Об этом читать-то противно, не то что писать. Но вот допустим. Допустим. Коллективизацию действительно придумали бронштейны и рабиновичи. Именно они изнасиловали нашу деревню, оплодотворили ее негодным семенем, в результате чего родился монстр. Потому как несоединимая природа. Потому как конь и трепетная лань. (Почему только лань спокойно ложится подо всех? Но это антр ну.)

Когда у меня спрашивают, на что похож кибуц, я отвечаю без запинки: «На санаторий кремлевского Четвертого главного управления». Видимо, от скудости примеров для сравнений. Такая же чистота. Такие же стриженые газоны и разнофигурные кустарники. Сады камней. Увитая плющом (?) библиотека. На подоконнике небрежно раскрыта книга. Тургенев, «Записки охотника». «Бурмистр». Крест, святая икона!

Давно ли вы читали «Бурмистра»?

Я перечла, уже возвратясь. Что называется, для сюжета. Где-то там, на далеком берегу, лежит открытым Тургенев, я в Москве достаю его с полки, дую на корешок, ах ты, боже мой, как заметно, что давненько не брался в руки синий томик…

Со школьных лет от «Записок охотника» у меня ощущение какого-то обмана. С чего это именно «Записки» принято называть в числе лучших из лучших сочинений классики? Одно ведь из самых занудных. Вот «Дворянское гнездо», узнанное лет в двенадцать, потрясло же! На «Вешние воды» обратила мое внимание мама лет эдак в четырнадцать. И тоже замерло сердце. А «Записки охотника» сердца не трогали. Распелся барин от умиления. Над чем, господи? Возмущало какое-то сознательное непонимание чего-то важного, что понять было должно. Непременно должно.

Ответы на детские вопросы или не приходят никогда, или приходят слишком поздно, чтоб знание еще имело смысл.

Итак, «Бурмистр». Удивительным оказалось мое чтение после поездки в Израиль. Сочинения о российской деревне, написанные в 1847 году в Зальцбрунне, что в Силезии.

Барин с душистыми усами и чистейшими манжетами скорбно написал, что самый лютый враг русского мужика – другой русский мужик, волею судеб ли, конституцией ли поставленный выше первого. Именно он – той же крови, той же земли – и загубит тебя, и сгноит, и втопчет. Страдал по этому поводу Иван Сергеевич. Так страдал. Что же это мы за люди-нелюди такие, думал, – если к самим себе так, как к врагу лютому?

Но кто же читает у нас в «Записках» это? Что-нибудь умилительное, трогательное, что вскармливало бы легенду о великости народа, о его необыкновенности, которые – если не проявляются, то исключительно по причине внешней, чужой помехи.

– Сам-то ты, о-го-го какой, голубчик! Это тебе евреи ноги спутали!

– Сам-то ты, о-го-го чего хочешь и можешь, это кавказцы тебе поперек стали!

Сам-то ты, сам-то ты…

Да опомнитесь, братушки, опомнитесь!

Про нас умные еще в 1847 году все поняли, а мы все про величие? Ну неловко же.

А евреи, как выяснилось, прекрасно работают в колхозе.

В каждом их доме канализация – иначе не поставят дом, горячая вода, в гараже «Форды», «Опели», «Мерседесы», хочешь куда-то ехать – напиши заявку и езжай с богом. Таким вот образом племянник свозил нас на Мертвое море. По великолепной дороге по пустыне Негев едешь с ощущением нереальности. У них пустыня плодоносит. Вот захотят они плодов в этом месте – и через какое-то время здесь будет урожай. Кроши в руках камень пустыни, нюхай его, пробуй на язык – не понять. И, как нарочно, чтоб окончательно сбить с толку, вырастает на горизонте бедуинское поселение. Ни единой веточки. Трепещут на ветру тряпичные хижины, не поворачивая груженой головы, идут по пустыне бедуинки. Если бы Лот был женат на бедуинке… О!!! Она, конечно же, никогда бы не повернула голову. Да гори оно все синим пламенем, сказала бы она, как это я повернусь с тяжестью? И она бы шла себе и шла. А Лот, дурачок, имел в женах еврейку. И чтоб еврейка не полюбопытничала? Так и стоит до сих пор на горе каменная фигура истинной женщины, которой интересно, и что позади, и что впереди, и что в середине.

Мне даже кажется, что Тургенева в кибуцной библиотеке читала ее какая-то пра-прапра. Эта русская еврейка, вскормленная нашей литературой, пришла и замерла над «Бурмистром». Господи, – сказала она. Пошли им – русским русским – для начала мир и лад между собой. Мы же теперь уехали. Мы теперь далеко. Ну что им стоит перестать ненавидеть и для начала хотя бы все помыть? Лестницы, улицы, стены. Для начала – помойте! Помойтесь! Помолитесь!

Место действия: Россия – Зальцбрунн – Израиль.

Время действия: 1847–1992.

Все это время-пространство сконцентрировалось в точке моего сердца и болит, болит…

Мы ставим перед собой задачу ввести – господи, помоги нам! – разные виды собственности. Мы изобретаем способы и методы. Надо поехать в Израиль, несмотря на то, что «истинно русские» (состав крови у них такой, величественный. Может, лимфоциты играют там на тромбоне, не знаю, не знаю) будут, конечно, против. Они просто из себя выйдут от мысли, что опять будем делать по-еврейски! Но, дорогие мои, где еще, где сегодня, а не до революции и татаромонгольского ига, уже есть и одновременно хорошо фурычат и система колхозов, и система единоличников? И закон для этого прост, как три рубля: там и там собираются разные люди. И не случайным каким-то образом, а совершенно сознательно. В одном – коллективисты, в другом – индивидуалисты. И без проблем! Все определяется интересом отдельного человека, его характером, склонностью к определенному способу жизни. Я лично ни за какие коврижки не могла бы постоянно жить в условиях общей столовки. Но американский профессор – полагаю, не дурее меня – плюнул на свою кафедру и приехал жить именно в кибуц, потому что увидел в этом большие возможности для воспитания своих детей. Так же поступила и врач из Дании. И мой племянник отсюда. Все они работают так помногу, что нам и не снилось. Ведь, чтоб укрепиться в кибуце, надо пройти испытательный срок, и не только на умение и готовность делать многое крестьянское – убирать навоз, доить корову, копать землю, – но и на способность общежития… что ли. Написала и поняла, что слово это опротивлено нашим совковым содержанием. Равно как и выражения «чувство локтя», «взаимовыручка». Здесь эти слова надо забыть навсегда, ибо отмыть их возможности нет. Скреби не скреби – выползет испоганенная суть, в основе которой неверие, недоверие к человеку, подозрительность, злобность. Мы стукачи – сейчас уже по генетике. Если у нас хватает совести не стучать в места, для этого многочисленно приспособленные, то в душе-то мы стучим, самому себе стучим, на лепшего сябра.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Чингисхан
Чингисхан

Роман В. Яна «Чингисхан» — это эпическое повествование о судьбе величайшего полководца в истории человечества, легендарного объединителя монголо-татарских племен и покорителя множества стран. Его называли повелителем страха… Не было силы, которая могла бы его остановить… Начался XIII век и кровавое солнце поднялось над землей. Орды монгольских племен двинулись на запад. Не было силы способной противостоять мощи этой армии во главе с Чингисханом. Он не щадил ни себя ни других. В письме, которое он послал в Самарканд, было всего шесть слов. Но ужас сковал защитников города, и они распахнули ворота перед завоевателем. Когда же пали могущественные государства Азии страшная угроза нависла над Русью...

Валентина Марковна Скляренко , Василий Григорьевич Ян , Василий Ян , Джон Мэн , Елена Семеновна Василевич , Роман Горбунов

Детская литература / История / Проза / Историческая проза / Советская классическая проза / Управление, подбор персонала / Финансы и бизнес