Девки ушли, но через минуту воротились вновь, видно, считая что уже прибрались достаточно, так как на обеих были поверх рубах надеты нижние юбки да лифы, оставляющие голыми их полные руки и шеи. Прибирая в комнате, они украдкою бросали взгляды на Павла Ивановича, и взгляды эти, признаться, волновали нашего героя.
— Так, значит, говорите, за Тентетникова Андрея Ивановича нашу Ульяну Александровну выдают? — говорил Гниловёрстов, пытаясь поддержать разговор. — Знаю, знаю сего господина. Весьма престранный молодой человек. Хотя, надо признаться, не без образования, а в общем Ульяне Александровне можно было бы и иную партию приискать... Такая женщина! — продолжал он, поднимая глаза к потолку, и Чичикову показалось, будто бы набежала в прорехи между его зубами обильная слюна, но надо думать, что это ему лишь показалось. Согласившись с Гниловёрстовым, что Ульяна Александровна и впрямь женщина выдающихся достоинств, Чичиков перевёл разговор на другое, полюбопытствовав, где же люди и почему так пусто во дворе и в доме, на что Гниловёрстов ему отвечал, что у него многие в бегах, даже из дворовых, что хозяйство ведётся плохо и что единственная его радость это хор, который у него есть.
— Я ведь большой любитель хорового пения, — доверительно и как бы между прочим сознался он.
— А хор мужской или женский? — полюбопытствовал Чичиков, и тоже как бы между прочим.
— Женский, конечно же! — чуть ли не обиделся Гниловёрстов, — что проку—то в мужиках!
— Ну да, ну да, — согласился Чичиков, — что в них за прок.
И перед глазами у него вдруг, непонятно почему, встала виденная им в Тьфуславле афишка, висевшая подле театра, а в голове побежали строчкою слова "пленённые канарейки". Слова эти бежали точно бы сами по себе, а Павел Иванович снова подумал, что напрасно не сходил на представление. И тут он понял, чем расположить к себе Гниловёрстова, ибо "пленённые канарейки" оказались весьма кстати. Он тут же принялся расписывать и свою любовь к пению, а к женскому в первую голову, говорить об театре, который будто бы посещал ежевечерне, намекнул, весьма, впрочем, прозрачно, на якобы бывший у него роман с одною из актрис, чьего имени он, конечно же, не мог раскрыть, ибо оно известно было даже и в Петербурге, а как благородный человек он, понятно, не мог позволить огласки. Рассказывая всё это, Чичиков глянул на Гниловёрстова и, увидевши в его лице выражение, какое может иметь человек, только что отправивший себе в рот большую ложку чего—то необычайно вкусного и сладкого, чего он давно желал отведать, понял, что идёт по верному пути. Тут же присочинив пару сюжетов якобы виденных им пьес, он снабдил их некоторыми подробностями, от которых у Гниловёрстова стало в лице ещё слаще.
— А какой там хор, — разве что не сам разливался соловьём Павел Иванович, — какие хористки, а танцовщицы, танцовщицы какие, — говорил он, с томною негою возводя глаза. — Будете в Тьфуславле, Фаддей Лукич, обязательно вас со всеми перезнакомлю и уверяю — вам там очень понравится, да и вы всем понравитесь, ибо как может не понравиться столь тонкий ценитель, — сказал он многозначительно.
— Обязательно, обязательно приеду, — пообещал Гниловёрстов, делая задумчивое лицо, и Чичиков побоялся, что он и вправду приедет. А тот, помолчав немного, сказал вдруг, меняя тон на серьёзный:
— Кстати, Павел Иванович, не хотели бы послушать моего хора?
На что Чичиков развёл руками, точно осчастливленный столь щедрым предложением, и отвечал, что не смел и мечтать о подобном. Извинившись, Гниловёрстов оставил Павла Ивановича одного и, выйдя из комнаты, отправился давать указания. Минут через пять он явился вновь, заговорщицки улыбаясь и потирая худые белые руки, оплетённые синими жилами, пообещал: "Сейчас! Ещё пару минуточек!" И вправду, вскоре в комнату стали входить наряженные в расшитые узорами костюмы девки и бабы, общим числом около двадцати, и, выстроившись, принялись поглядывать на Гниловёрстова, видно, ожидая от него условленного знаку. А тот, усевшись рядом с Чичиковым, с радостным и торжественным лицом оглянулся на Павла Ивановича и затем, обратясь к хору, сказал:
— Ну, сахарные мои, давайте чего—нибудь позабористее, — и махнул рукой.
Подчиняясь этому его взмаху, заголосила вдруг одна толстая с мощным загривком баба, как Павел Иванович понял — солистка, и, дробно стуча ногами по полу, так что некрашеные доски его начали содрогаться, пустилась, расставив руки, в некое подобие пляски, по правде сказать, более походившее на топтание в одном месте. Она выкрикивала слова песни, кружась медленно вкруг себя, и остальные девки начали подкрикивать ей:
У меня, младой, свекровушка лихая,
Кривошлыка неприветливая.