На тяжелые работы гоняли всех без разбору: и молодых, и старых. И что интересно — здесь особенно не спрашивали ни норм, ни планов. За невыполнение не наказывали, за перевыполнение не поощряли. Просто десять часов заставляли работать до упаду. Заключенных было много, и часто случалось, что на всех не хватало работы. Тогда заставляли заниматься сизифовым трудом: делать что-нибудь ненужное, бесполезное, «абы руки не гуляли».
За малейшую провинность, за оторванный номер сажали в БУР (барак усиленного режима).
В троице лагерного начальства самым человечным был политрук. Он тоже умел грозить, но его угрозы звучали как предупреждение, и он мог одним словом успокоить и вселить надежду в душу отчаявшегося человека. Пьяного начальника режима и душевнобольного начальника лагпункта он кое-как удерживал в шатких рамках законности.
Среди заключенных началась эпидемия самоубийств. В основном это были девушки-западницы: травились хлорной известью или вешались где-нибудь в укромном уголке.
Минула еще одна зима. Наступило лето. Пришел и ушел август 1952-го — время окончания моего срока. Я встретила эту дату без радости и печали. Я давно привыкла к тому, что отсюда выхода нет. Теперь уже не разыгрывались спектакли с вручением нового срока, как это было раньше. (Зэка вызывали, поздравляли с окончанием срока и просили расписаться за новый.) Теперь не освобождали — и все.
Но вот меня вызвал начальник спецчасти. С вымученной улыбкой он сообщил, что я вызвана на «расторжение договора».
Забыла сказать, что к тому времени простое слово «освобождение» было заменено словами «расторжение договора».
Я оказалась на свободе с какой-то собачьей кличкой, в которую превратилось мое имя под пером невнимательного писаря, — Альма!
Это было 19 апреля 1953 года.
Надежда Канель
Встреча на Лубянке
Сначала — о том, как я попала на Лубянку.
Думаю, это было предопределено еще в 1932 году, когда моя мать — главный врач Кремлевской больницы, — а вместе с нею доктор Левин и профессор Плетнев отказались подписать фальсифицированное медицинское заключение о смерти Н. С. Алилуевой, последовавшей якобы от острого приступа аппендицита. Сталин не простил этого ни одному из троих: судьба Левина и Плетнева, обвиненных в преднамеренном убийстве Горького, известна; моя мать в 1935 году была отстранена от должности главврача Кремлевки. Она скончалась в 1936 году.
Три года спустя арестовали меня, сестру и ее мужа.
Следователь утверждал, что наша мать работала на три европейских разведки (мать как лечащий врач возила к европейским светилам жену Молотова Жемчужину, а также сопровождала в Берлин жену Каменева, в Париж — Калинину) и что в свою шпионскую деятельность она вовлекла и нас, ее дочерей.
Разумеется, я все отрицала. Меня били.
На одном из допросов мне показали «признания» Юлии — я поняла, как мучили сестру!..
Предъявили мне и показания Юлиного мужа, доктора Вейнберга: и он «признался», что его завербовала Александра Юлиановна Канель и что он выдал тайну распространения малярии в СССР (между тем его статья на эту тему была опубликована в общедоступном медицинском справочнике).
Долгое время не знала я о судьбе своего мужа: на воле он или тоже в тюрьме?.. Детей у нас не было (в тюрьму я попала беременной, мне насильно сделали аборт).
К счастью, Адольфа[51] не тронули; он взял на воспитание двоих детей Юлии, кроме того, на его попечении оказалась наша старая тетка; при этом он защитил сначала кандидатскую диссертацию, потом докторскую. Пятнадцать лет ждал он моего возвращения — и дождался…
Прошло три месяца в беспрерывных допросах — и внезапно моя тюремная жизнь осветилась: я встретила Алю — Ариадну Сергеевну Эфрон, дочь Марины Цветаевой.
Это произошло 2 сентября 1939 года, когда меня перевели из одной камеры в другую.