Пятеро отказались. Мы с Наташей ответили злорадно:
— Пойдем!
Он повел нас, но не во двор, а — впервые — на крышу.
Плоская крыша была огорожена глухим парапетом, мы не могли видеть, что творится внизу, но в небе стояло зарево от городских огней, до нас доносились гудки автомобилей, по площади, звякнув, проехал трамвай, немного погодя — другой… Было ощущение, что мы попали на праздник; жаль, продолжался он всего двадцать минут.
Раз в неделю (или раз в десять дней — не помню) приходил библиотекарь, молчаливый сгорбленный старик, выдавал каждому по книге. Случалось, приносил что-то определенное — как-то ухитрялся запомнить просьбу, но чаще — что придется; потом мы обменивались книгами между собой. Как-то раз принес дотоле неизвестного мне Бориса Шергина, с наслаждением прочла «Поморщину-корабельщину». Вообще тюремная библиотека была очень хорошая, говорили, что состоит она по большей части из книг, конфискованных у осужденных в 30-е годы. Любопытно, что запреты на авторов, действовавшие на воле, на тюрьму не распространялись: могли принести Замятина или Мережковского, Бруно Ясенского или Пильняка. Самая толстая книга прочитывалась разом, до следующего библиотечного дня чтения обычно не хватало.
Всех разговоров, конечно, не переговоришь, но и они надоедали, тем более что некоторые темы повторялись по многу раз. Придумывались способы хоть как-то разнообразить нудные, монотонные дни.
Например, на утреннем обходе одна из женщин
Нашей с Наташею усладой были стихи: она мне читала свои; я стихов, к большому своему сожалению, никогда не писала, но знала много наизусть.
…Со школьных лет любимым моим поэтом был Маяковский: читала его буквально каждый божий день, поэмы «Хорошо» и «Владимир Ильич Ленин» помнила из строки в строку.
Однако, с полным доверием принимая лозунговую литературу и все другие виды искусства того же толка, одновременно я склонялась душой к истинной — гуманистической — культуре.
В первые послевоенные годы для нас — нескольких одноклассниц — наступило время великих открытий: симфонической музыки — Чайковского, Бетховена, Грига; художников — Левитана, Нестерова, Врубеля, Ренуара; скульпторов — Паоло Трубецкого, Родена; по рукам ходили тома Хемингуэя, Олдингтона, Роллана, Бунина, Куприна; мы узнали Блока, Есенина, раннего Маяковского, Ахматову, Гумилева. Ахматову и Гумилева в ту пору не издавали, но еще попадались дореволюционные сборники их стихов, мы переписывали особенно полюбившиеся.
Новшество того времени — поэтические вечера поэтов-фронтовиков. Мы старались не пропустить ни одного вечера, на котором выступали Гудзенко, Межиров, Урин, Юлия Друнина, Вероника Тушнова. Вечера эти устраивались то в Политехническом, то в Комаудитории МГУ, то еще в каких-то залах. Две субботы в месяц двери Литературного института были открыты вечерами для всех желающих. Выступали студенты института, потом шло обсуждение их произведений, потом — уже в институтском садике — до самой ночи снова читались стихи… В Литинституте я впервые увидела и услышала совсем молодых тогда Солоухина, Коржавина, Елисеева…
Наташе я читала стихи этих поэтов. И про себя первые дни в тюрьме все твердила строки Евгения Елисеева:
Правда, стихотворение было совсем о другом, но очень подходило под настроение:
Однажды, желая развлечь приунывших женщин, я предложила сплясать для них
Внезапно заскрежетал замок, в камеру вошел старший надзиратель, сопровождаемый Шурой-Дурой (наверное, она его и привела).
— Кто стучал?!
Все словно онемели.