Весь режим Казанской тюрьмы был разработан до мельчайших подробностей с целью подавления личности. В коридоре на десять камер полагалось пять человек, специально только смотревших в волчок, и два коридорных. Мы должны были вставать по звонку в семь часов утра. Сразу одеться, заправить койки и стоять около них. Приходил дежурный, мы подымали койки и прижимали их к стене. Дежурный запирал их на замок. Потом мы дожидались своей очереди на оправку. С полотенцами, гуськом, заложив руки за спину, шли в полном молчании в уборную. По очереди несли парашу. На оправку давалось пять минут. Перед уборной стоял дежурный и выдавал каждой из нас по аккуратно вырезанному квадратному кусочку бумаги, примерно 15x15 сантиметров. С этой бумагой постоянно происходили казусы. Должно быть, это был специальный номер, придуманный кем-нибудь, чтобы поразить, устрашить, унизить. Вполне культурное мероприятие приводило к совершенно непредвиденным последствиям. В углу уборной стоял железный ящик. Использованные бумажки мы должны были бросать в этот ящик, но никто нас об этом не предупредил, и мы, естественно, бросили их в унитаз. То же самое, как мы потом узнали, сделали все вновь прибывшие. И со всеми случилось то же самое, что и с нами. Мы вернулись в камеру. Через минуту ворвался дежурный: «Где бумажки?» А мы уже и забыли про них. «Какие бумажки?» — «Которые вам дали». — «А мы их бросили». — «Как бросили?» И тут же являются дежурные женщины и начинается обыск, самый тщательный: во рту, в волосах, между пальцами и т. д. Это, конечно, сразу поражало. Ведь проще было бы предупредить человека. Но это не в интересах тюремщиков. Надо еще добавить, что счетом наших запачканных бумажек занимались взрослые, здоровые, молодые и пожилые люди в военной форме НКВД. После оправки каждой камеры в уборную входил дежурный с переносной киловаткой в руках и освещал стены, чтобы на них не было бы каких-нибудь знаков. А пока мы были в уборной, производился обыск в камере. Каждый раз просматривались книги, папиросы. В камере нам запрещалось подходить к стенам во избежание перестукивания. Физзарядка была тоже запрещена. После оправки приносили хлеб — пайки по 800 граммов — и чайник кипятку, закрашенного морковным чаем. Сахар нам выдавали раз в месяц по два куска на день, и мы хранили его в специальных мешочках с номерами. Обедали в два часа. Обед был почти без изменений: или жиденький горох с кусочками говяжьих легких, плававшими как пробки, или щи из сухих овощей, а на второе каша или чечевица. Вечером в шесть часов жиденькая каша и чай. Мне не хватало ни хлеба, ни сахара. Ложиться спать мы были обязаны в десять часов. Но перед этим проходила целая процедура. В половине десятого опускались койки. Мы должны были стоять у коек и ждать светового сигнала — разрешения постелить койку. По второму сигналу мы должны были снять верхнее платье и сесть на постели и только по третьему имели право лечь. Нам не разрешалось укрываться с головой. Лампочка к десяти часам разгоралась и горела всю ночь. Ночью спящих несколько раз будили треском форточки, потому что из волчка не были видны наши головы.
День тянулся томительно долго в серой полутьме, в безделье. Мы уставали шептаться. Зимний вечер был еще ужаснее. При слабом свете лампочки мы только что не натыкались друг на друга. Даже ходить по камере мы не могли, так как наши громадные бутсы без шнурков громко стучали по каменному полу. Нам запрещалось открыть самим форточку, для этого мы должны были вызывать дежурного. В форточку вместе с воздухом врывался уличный шум, гудки машин, лай собак и голоса детей…
Днем нас выводили на получасовую прогулку по асфальтированному, обнесенному высоким фанерным забором дворику, где полагалось ходить по кругу, опустив голову и заложив руки за спину. Стоило одной из нас поднять голову — и всех уводили в камеру, не дав догулять. Чулки без завязок постоянно падали на прогулке, но мы не имели права остановиться, чтобы поднять чулок. Помимо того, что было уже холодно, мне казалось унизительным ходить с опущенным чулком. Я подняла его. Сразу всех завели в камеру. Нас было уже трое. Явился помощник начальника, спросил у каждой фамилию, узнав мою, с яростью сказал: «Не слушайте ее, она вас заведет. Я вам рога-то обломаю! Пять суток карцера!»
Карцером была маленькая, совсем без окна камера. Также с привинченным к стене столиком и табуреткой на одного и примкнутой к стене голой доской. Рядом за стеной была уборная, слышно было, как все время журчит вода. Бушлата и оправки в карцере не полагалось. В углу стояла параша. Давали 400 граммов хлеба и воду. Перед сном опускали доску. Она была совершенно мокрая от влажной стены. На ней заставляли лежать всю ночь и не позволяли вставать или сидеть. От этого платье сырело и тело била лихорадка беспрестанной мелкой дрожью. Уставали все мускулы, и невозможно было заснуть. Так я просидела пять суток. К концу их у меня отекли ноги.