В таком понимании воззрения Тареева не только не представляют собой ничего неприемлемого, но даже составили бы ценное раскрытие святоотеческого положения, как формулирует его он сам: «Христос страдал нашими страданиями, Он боролся нашею борьбою, принявши на Себя наши грехи»[543]
.Это раскрытие домостроительного значения искушений Христовых как принятия и преодоления Искупителем силы греха[544]
осталось бы ценным вкладом Тареева в русское богословие. И можно было бы вполне согласиться с мнением одного из рецензентов диссертации по поводу необычного распространения автором значения искушений на все содержание искупительного подвига: «Та истина, которая, сделавшись нарочитым предметом изучения, познается человеком в возможной для него глубине и ясности, тем самым приобретает в его глазах особо важное значение в ряду прочих, еще не столь твердо осмысленных им, истин веры и событий Божественного домостроительства и даже представляется господствующей над этими последними. Нечто подобное произошло с понятием искушения в сознании автора разбираемого сочинения»[545].Но Тареев не хотел ограничиться этим и в дальнейшем раскрытии своих положений высказал много спорного, даже двусмысленного, что значительно снижает ценность его труда, делает сомнительными начала его богословствования.
Прежде всего, «невольно останавливает на себе внимание и отчасти может дать повод к недоумениям невыработанность или, вернее, ничем не вызывавшееся оригинальничанье в богословско–догматической терминологии, употребление терминов, не принятых в догматике, иногда непонятных и неточных, или злоупотребление обычными и философскими строго определенными терминами не в философском, а в церковно–догматическом смысле»[546]
.Не перечисляя случаев такого неудачного словоупотребления, которые в большом количестве приведены в цитированном отзыве[547]
, следует отметить, что «неустойчивость» терминологии («мысльколебалась») впоследствии была признана самим автором[548].Помимо такой «неустойчивости» в терминологии, основные положения автора неясны.
Тарееву казалось недостаточным признать домостроительный характер искушений Христовых[549]
, он пытался показать действительность искушений для Самого Искупителя. Для этого он создает искусственное понятие «безгрешного» («религиозного») искушения и «старается весьма настойчиво и столько же неудачно поставить различие между искушениями нравственными, одолевающими падшего человека, и искушениями религиозными, коим подвергся впервые Адам и затем Господь Иисус Христос»[550].Если неясным представляется содержание, заключенное в центральном понятии — «религиозном» искушении, то еще более неясным и спорным остается и понимание автором самого искупления, достигаемого через победу над этим искушением.
«Потому-то и имели Его страдания искупительное значение, — поясняет автор, — что в них Он не внешне принял на Себя наказание за грех человеческий, но принял на Себя самый грех человеческий как греховную силу, терпел ее власть, поскольку так же искушался злом и страданием человеческой жизни, как ими искушается каждый человек; в победе над этими искушениями Он и мог победить грех человеческий, утвердивши новое для человечества богосыновнее настроение в условиях его тварно–ограниченной и исполненной зла и страданий жизни. Чтобы спасти человека, переродить его греховное настроение и сообщить ему Свою святость, Сын Божий должен был страдать по–человечески, в Себе Самом создать новое человеческое богосыновнее настроение, произвести человеческую веру и человеческую любовь — в условиях жизни, исполненной зла и страданий. Потому Его страдания и были понятного нам человеческого характера и сопровождались богочеловеческою борьбою, что цель их — произведение человеческой любви и человеческой веры как силы, созидающей в человеке богосыновнее настроение и потому побеждающей зло и страдание жизни»[551]
.Собственные выводы, видимо, несколько смутили самого автора, так как он счел нужным немедленно оговориться: «Язык человеческий достаточно гибок и способен выражать глубокие тайны; только сама предубежденная мысль человека преднамеренно отвращается от истинного содержания, выражаемого в свободном слове, а не в шаблонных формулах, и неблагородно изыскивает поводы вложить в речь, предложенную в неугодной форме, чуждый ей смысл. Ложно бы нас поняли, если бы Крест Христов, о котором мы говорим, приравняли, вслед за учеными рационалистического пошиба, к той обычной кровавой смертельной развязке, которою заканчивают свою жизнь общественные новаторы в борьбе с протестами традиционных партий, к той смерти, которою они запечатлевают свою деятельность»[552]
и т. д.