– Вот как ты заговорил? К твоему сведению,
Снова меня прогоняли, как нашкодившего щенка, и снова – та, кого я любил. И я ушел в свой номер, плюхнулся на кровать и вцепился зубами в кулак, чтобы не закричать.
Я простил бы маму, скажи она: да, я убила. Но того, что она оттолкнула меня, когда мир мой рушился, простить не мог.
В лаконикуме, вот где это произошло – в жарко натопленной греческой парной. Отец блаженно развалился на каменной скамье, укрыв полотенцем мускулистые бедра. Мама сидела рядом, позволяя его рукам бесцеремонно гулять по ее телу, поигрывать тяжелыми, поблескивающими от влаги грудями, и лишь затравленный взгляд, какого я никогда у нее не видел, выдавал ее истинные чувства.
– Стефан, пожалуйста, я должна кормить малыша… – Жалкий мамин голос тонул в духоте парной. Вместо ответа он откинул полотенце и по-хозяйски взял маму за волосы.
Я даже отвернуться не мог; словно некая сила удерживала мою голову, понуждая смотреть, как она давится его плотью, как глаза ее вылезают из орбит, а по щекам катятся бессильные слезы. Зрелище это, как ни парадоксально, не вызвало в моей душе ни гнева, ни ужаса, ни отвращения; он мужчина, она женщина, он ее господин, она раба его, и все происходит так, как должно быть. На этом – на праве сильного – стоит мир.
Наконец он отпихнул маму. Она упала на бок, заходясь кашлем. Отец встал и перешагнул через ее дрожащую ногу, прогнувшись всем своим крепким волосатым телом, с довольным кряканьем, до жути похожий на Палемона.
Он не ждал, что на выходе из парилки мама набросит ему на голову полотенце, а на помощь ей придет его брат с кинжалом в руке. Дядя Никос наносил удар за ударом, все вокруг было забрызгано кровью, но отцу удалось повалить его, и два тела, обнаженное и одетое, забились на полу. И тогда мама – моя ласковая, заботливая мама! – выхватила из-за колонны припасенный заранее обоюдоострый топор, и лезвие вонзилось в могучую шею отца, и засело в кости, и кровь взметнулась фонтаном. Со второго удара голова покатилась с плеч и осталась лежать в складках размотавшегося полотенца.
Задыхаясь, Апостолиди столкнул коленом обезглавленное тело брата. Оно опрокинулось на спину, выставив напоказ торчащую в груди рукоять кинжала.
С топором в руке мать вывалилась в предбанник. Струйки крови сбегали по ее грудям, животу, исчезая в куще волос внизу, с лезвия топора срывались тяжелые капли и густыми кляксами шлепались на беломраморный пол. Свободной рукой она ухватилась за колонну, и ее мучительно вырвало…
Очнулся я обмотанный, будто саваном, пропотевшей простыней. За окном разгоралась заря, золотисто-огненные блики играли в оконном стекле. Стоявшая в номере духота напоминала жар парной, и я понял, что больше ни минуты не выдержу здесь.
Громада отеля призрачно белела в сумерках. Море набегало на берег с заговорщицким шепотом, будто хотело раскрыть погребенную в нем жуткую тайну. Словно сомнамбула, брел я через спящую деревню, держа путь к утесу.
Там, на самом краю обрыва, уже ждал меня Тео. Утренний бриз трепал его светлые волосы. На лице застыло странное, зачарованное выражение, будто он, как и я, не вполне сознавал, что делает здесь.
Дикая ярость обуяла меня. Я вдруг понял, что не смогу называться мужчиной, пока он жив.
Он обернулся, на губах – которыми он целовал мою Пенелопу! – расцветала растерянная улыбка. И я ударил кулаком в эти ненавистные губы, чтобы только ее стереть.
Подавившись криком, он взмахнул руками и полетел с обрыва.
Я склонился над кручей, тяжело дыша и посасывая разбитые костяшки. Тео раскинулся на берегу у пещеры, нелепо вывернув руки и ноги. Его затылок и плечи облизывал прибой.
Ни ужаса, ни раскаяния. Напротив, мысль, что я нарушил важнейший из человеческих законов, пьянила, будоражила кровь. Внизу живота разливалось сладостное томление. Я видел, что Тео еще жив – его грудь вздымалась, – и горел желанием поскорее спуститься и довершить начатое.
Но «поскорее» не вышло: за минувшие годы я вырос, а проклятые уступы – нет. Не хватало только разбиться самому, чтобы повечеру на берегу обнаружили двух соперников, примирившихся в смерти, – экая пошлость! Словом, к тому времени, как я добрался до Тео и похлопал его по холодным щекам, желание разодрать ему глотку зубами слегка поутихло.
Он открыл глаза и еле слышно прошептал:
– Ноги. Я не чувствую ног.
– Что же ты больше не улыбаешься? – спросил я. – У тебя ведь чудесная улыбка. Улыбнись! Покори мое сердце, чтобы я привел помощь.
– Палемон, – сказал Тео. – Меня позвал сюда Палемон.
– Палемон так Палемон, – кивнул я и зажал рукой его нос и рот.