— А, ну, иди сюда, проказник, кто взрослые разговоры подслушивает? Мамино воспитание! — шикнула прабабка Венера.
— Мам, можно хоть сегодня дочь мою не трогать, — дама с медными кудрями нервно поправила цепь плетения имени железного рыцаря Отто. И жестом прогнала внука, который тут же исчез за дверью.
⠀ Мальчуган выбежал на улицу и на всю деревню закричал:
— А мы не родные, мы не родные!
— Ну что? Довольна? Балаган надо заканчивать, — человек в очках потёр лысину и рванул ворот рубашки, ослабив узел галстука.
⠀ Неожиданно, упираясь в стол дрожащими костистыми руками, поднялся дед Демир, сверкнул бельмом на единственном, когда — то карем, глазу. Недовольный гомон стих.
— Балаган устроили вы. Слова мать про каждого из вас плохого не сказала. Вас из тринадцати шесть осталось. Шесть бесхребетных бесчувственных людей. У матери туберкулёз костей. Всю жизнь мается. Под юбкой там не ноги у ней, коряги, а она работала. Софочке послать, Милочке, Егорушке, Русланчику. Никого не забыл? Память не та нынче, до всех переводы доходили, никого не обидели?
— Обидели, мне стыдиться нечего, первый и последний раз приехал, про завещание в лоб хочу спросить?
— А мне земли достались, гектаров десять, по случаю, ты документы справлял, и как корова языком слизала. Ни денег, ни документов. Смолчал я. Материны нервы дороже.
— Вы вот деньги считаете, дети мои, а не дослушали меня, — шёпотом, оттого казались слова Венеры, зловещими. Кровь, я вам скажу, водица. Любила я вас, как родных. Да вас любить не научила. Лишь бы выучились, думала, людьми стали. Бед бы не знали, — старушка хотела встать, побелели косточки под пергаментной кожей, дед подсобил жене, придержав за локоть. Расправила плечи, подняла голову, обнажив шрам на гусиной шее. — Хотите того, али нет, но россказ доведу до конца. В разгар тифа в Орске грянула беда смертельная, вой тот на Преображенской горе с мая 42–го баб да детишек до сего дня в ушах стоит. Проснулись мы от того, что вода о стены дома плескалась. Помню, снится мне ишо, плыву я на лодчонке по морю, я — то в лодчонке, гребу, гребу, а лодка не двигается. Во все стороны вдруг как закрутится. Тыща рук старых и детских лодку на дно тащат. И этот вой. Паводок был, не сравнится с тем, что в 30е то был. Урал затопил все припасы, и последние медикаменты. А трупы так и плыли по реке, так и плыли, синие, жуть.
— Я курить, — шумно отодвинулся стул и клокоча, как забытый чайник на плите, Егор вышел, хлопнув дверью.
— Вот, мать, а ты говорила чёрствое сердце у Егорки, видишь? Колючий и непутевый, но не злобливый.
Венера с теплотой заглянула в единственный глаз мужа.
— Ты сердцем видишь людей, сердцем, — старушка вытащила из кармана платья клетчатый носовой платок, поплевала на него, и вытерла потускневшее зеркало души.
— Так мило, — журналистка выключила диктофон, наигранно смахнув пальцами несуществующие слезы. — Перерыв?
— Это у вас времени на век хватит, а у нас его нет, — Венера поправила белоснежное кружевное жабо, которое смотрелось комично на бывшем начальнике Свинарника.
— В нашем доме жили три семьи. Старуху, мы тогда прозвали её процентщицей, за то, что она все, что достанет дефицитное, тут же продавала или меняла. Даже обмылок и тот умудрялась продать, и всем приговаривала, что это не её. И ей процент надобно учесть. Так процентщицу первую смыло потоком. Мебель потащило и её следом. Как она орала. И внуки её верещали, я их всех на крышу — то выволокла. Троих детей не доглядела. Не смогла. За мальцом годовалым ныряла по два раза, вода ледяная. Мысль чёрная, или они, или все остальные. Рванула наверх. Две бабки, Лидуська, Егорка и Лариса и их матери.
— Как? Наш Егор? И Лариска, наша Ларка? Ларка ж копия ты, мать, — прервала София. — Вот небылицы — то. И зачем Мам тебе это все надо выдумывать?
— София помолчи! — не выдержала Лариса. — Ты дочери своей, родной, не верила. Все у тебя вруны и подонки. Выгнала как собаку бешеную, теперь сидишь, умничаешь.
— Дети, я так устала…, — голос матери дрожал.
— Мы слушаем, очень внимательно, — попыталась исправить ситуацию Лиза, поглядывая на часы.