Сейчас он сидел рядом с Татищевым и завороженно смотрел, как из бессмысленного на первый взгляд переплетения толстых и тонких угольных линий вырисовывается (нет, — поправил он сам себя, не вырисовывается, а прорастает) тонкое и худое лицо мучительно незнакомой ему женщины с коротко остриженными волосами и странным взглядом чуть раскосых глаз. Татищев проводил свои линии, время от времени он бросал на Елену Николаевну острый и цепкий взгляд. Снова смотрел на картон, что-то бурчал себе под нос. Кажется, это было одобрительное бурчание — так по крайней мере казалось Сычеву. Татищев все еще поднимал свои щелочки на Елену Николаевну и опускал их снова к картону, Елена Николаевна звонко смеялась, она запрокидывала голову, она слушала лекцию о золотом паритете, а на картоне она была грустной и такой красивой, что Сычев едва не заплакал. Он смотрел на картон, смотрел и смотрел, потом он смотрел на Елену Николаевну, и его лицо твердело от напряжения. Елена Николаевна нравилась ему как никогда раньше. Она покивала ему как бы из неведомой дали… вот тут-то и посмотрел на Сычева Татищев и шепнул: «А ведь ты вожделеешь… — сказал он. — Ты ведь, поди, с нею еще и не спал».
Сычев только дернулся. Этого он не любил — таких словечек, их он не хотел слушать ни от кого. Татищев был его лучшим другом, никому другому Сычев не спустил бы подобных штучек, сухость ответа выдавала его внутреннее недовольство. Словами здесь было не объяснить, вожделение — это только слово, оно ничего не объясняет. Оно не объясняет, почему щемит где-то там, внутри; это не имело ничего общего с физиологией, люди могут спать друг с другом и быть бесконечно далеки и чужды. В голове Сычева теснились какие-то возвышенные мысли, в эту минуту он и не думал об объятиях, и по тому, что он сказал Татищеву, он и вообще ни о чем подобном и не помышлял. «Это еще почему?» — удивился Татищев. Он действительно не все по-нял из путаных объяснений Сычева. Женщины не слишком интересовали его, но он не признавал всего того мистического тумана, который обычно напускался в вопросе об отношениях полов. Он был человек земли, он не усложнял без надобности простые вещи, ему нравились красивые женщины, нравилось обнимать их — так было задумано природой, и всякое усложнение похоже было на извращение естественных природных основ. Сычев приплел к этому простому вопросу какие-то принципы, принципы эти звучали для Татищева неубедительно. С одной стороны, Сычев признавал, что Елена Николаевна ему нравится, и это оыло понятно, дальше шла какая-то мешанина из таких понятий, как дружба, бескорыстное поклонение красоте, братское отношение к женщине и кристальная чистота помыслов. Татищев слушал внимательно, рука его наносила на картон последние штрихи, он думал о том, что кристальная чистота помыслов, существуй она на самом деле, привела бы к самому скорому исчезновению человечества. Он все ждал, не откажется ли Сычев от своей галиматьи. А когда убедился, что нет, сказал ему совершенно недвусмысленно, что если все то, что он тут плел, — правда, то он, Сычев, просто болван…
Но Сычев в эту минуту свято верил в каждое свое слово и, глядя на Елену Николаевну, ласково кивавшую ему с козел, умиленно и даже с каким-то гордым самоотречением продолжал убеждать — теперь уже самого себя, — сколь чисты и непорочны были его намерения. И только в тот момент, когда с живой женщины он переводил взгляд на серый картон, только тогда в него начинали закрадываться сомнения. И тогда где-то глубоко внутри он ощущал горячие и тревожные толчки, похожие на отдаленное предвестие катастрофы, — таким пугающе сладострастным и нежно-жестоким становилось это лицо, таинственно возникшее перед его глазами из угольных черных штрихов.
7