Что же касается слов «когда я работал в Албании…» — в них не было и нет ничего таинственного. С одной стороны, они соответствуют истине, а с другой — это просто позывные, своего рода сигнал, условный шифр, вроде слов «а я в домике, чур-чура»: за этими словами может последовать все что угодно — от рассказа об Албании, где Николай Семенович работал в изыскательской дорожной партии, до рассуждения об усовершенствованиях, которые следовало бы применять при покрытии сложных по конфигурации деталей молотковой эмалью. Но и в том случае, если бы разговор имел специальное направление, он все равно представлял бы незаурядный интерес, поскольку, о чем бы Николай Семенович ни начинал говорить, он говорил с теми подробностями, которые могли быть известны только специалисту высокого класса. И, что самое удивительное, — подобным специалистом Николай Семенович и был, причем это касалось не только молотковой эмали или дренажных систем на албанских дорогах, но равным образом и любого другого вопроса, имевшего отношение к технике. Ибо Николай Семенович представлял собою ту породу русских смекалистых людей, которые назывались когда-то «мастерами на все руки». Вот такие-то руки в добавление к природной любознательности и смекалке и были у Николая Семеновича, и ими он мог делать — и делал, когда к тому приходила надобность, — буквально все; выкатывал на зеркале стрелы, токарил (для чего дома у него имелся специальный миниатюрный станочек, вмонтированный в крышку стола), выполнял переплетные работы, чинил старинные часы, ремонтировал приемники и телевизоры, пылесосы н швейные машины, фотоаппараты и бинокли, резал и жег но дереву, реставрировал редкую мебель… Примечательность этого универсализма заключалась еще и в толі, что все, за что Николай Семенович брался, он делал и доводил до конца с неуклонным, можно даже сказать неукротимым педантизмом, внося во всякую вещь, вышедшую из его рук, артистическую завершенность.
И обо всем этом он готов был подробнейшим образом рассказывать своим хорошо поставленным голосом. Сычев умел слушать и уже по одному этому был находкой; а кроме того, он умел, если требовалось, одной-двумя репликами изменить направление беседы несколько забывчивого Николая Семеновича и пустить его по нужному и проверенному руслу, после чего речь текла уже как бы сама по себе. То есть создавалась ситуация идеально отвлекающая, иными словами — именно такая, какая нужна человеку в тот момент, когда у него в желудке трепыхаются неведомо откуда взявшиеся бабочки.
И еще одно достоинство, чисто меркантильного свойства, имела эта беседа: разговор разговором, а руки Николая Семеновича делают между тем свое дело, самую трудную работу: большие, чуть потемневшие от табака пальцы с плоскими чистыми ногтями крадутся вдоль стрелы, нащупывают неровность, давят, вертят, поднимают, опускают, снова катят — ну вот, готово, следующая… а бархатистый голос все журчит.
Из этого журчания для подготовленного слушателя вырисовывается картина жизни еще одного представителя двадцатого века — представителя умелого и деятельного, спокойного и без досады взирающего на события. Не значит ли, что он уж слишком примирился с положением вещей, которые в таком случае оказались бы словно заданными наперед? Сычев моложе Николая Семеновича ровно на четырнадцать лет, что одновременно и много и немного. Сейчас он лежит поперек кровати в некой размышляющей истоме и пытается делать вид, что не замечает в самом себе красным светом вспыхивающих вопросов «зачем». Он понимает, что не имеет даже права думать о проблемах вселенского масштаба, ибо относится к той породе людей, что не только не бывали в Албании с поисковыми изыскательскими партиями, но даже и гвоздя не умеют вбить как следует. Не раз и не два бывало брошено ему это обвинение в лицо, и поскольку звучало оно всегда одинаково: да что ж ты за мужчина, если гвоздя не умеешь толком вбить? — то Сычев в конце концов и сам поверил в нерасторжимую связь между такими разными предметами, как мужское достоинство и умение забивать гвозди. Николаю Семеновичу, надо полагать, такого упрека выслушивать никогда не приходилось.
«…И тут впереди что-то замигало», — журчит, переливаясь, бархатный, убаюкивающий неподготовленного слушателя голос. Подготовленный Сычев, возвращаясь в реальный мир, напрягает внимание. Как уже было сказано, условный сигнал «когда я работал в Албании» может в дальнейшем превратиться во что угодно. Вот и сейчас действие, далеко уйдя от Албании, перенеслось в Ленинград зимы тысяча девятьсот сорок первого года, и в то время как руки рассказчика выкатывают на зеркале очередную американскую стрелу, сам он уже не здесь. Он там, в Ленинграде, темным и голодным декабрем, двадцатилетний и тощий, бредет к Средней Рогатке, сжимая этими вот самыми руками застывшее дерево винтовки, а впереди, в кромешной тьме, мигает фонарик диверсанта. И все же…