Читаем Доказательства полностью

Лицо Татищева с уже не улыбающимися пухлыми веками стало отодвигаться в неясную даль, служа как бы фонам, экраном, на котором Сычев увидел нечто давно забытое: просеку в сердцевине дремучего северного леса и палатку на просеке, похожую на утлый челн, заблудившийся среди бескрайнего зеленого моря под сизыми тучами, стремительно гонимыми холодным ветром; желтовато-серый брезентовый полог, готовый сорваться и улететь, а под этим пологом четырех уставших людей, лежащих в сырых спальных мешках из свалявшейся ваты на самодельных нарах, пытающихся согреться до наступления следующего утра, когда придется вылезать из нагревшихся за ночь тепло-сырых мешков и, натянув холодные резиновые сапоги, снова, час за часом, идти по лесу. Но пока они лежали, они могли об этом и не думать, и они не думали, а лежали, без желаний и мыслей, потрескивал отсыревшими батареями приемник, оставляя их безучастными до тех пор, пока не раздалась эта вот самая музыка и не были произнесены эти же первые слова:

«Все говорят: нет правды на земле…»

Он не мог передать той дрожи, которая охватила его при этих словах; он стал цепенеть, ноги у него сводило, как от холода.

Все исчезло и не имело больше смысла. Завертелось и поплыло — лицо Татищева, его сверкающий и сверлящий взгляд, долговязая фигура Демьяныча, распятая на серо-жемчужном фоне распахнутого окна, шипение магнитофонной ленты; исчезли все заботы, угнетавшие Сычева, и вся его будничная жизнь, прошлая и настоящая. Слова и музыка захватили Сычева, опьянили сильнее спирта, закружили подобно тому, как смерч, закружив, поднимает вверх малый листок или щепку, — и вот уже он летит, оторвавшись от земли, в сладостном и жутковатом упоении — ах, не все ли равно, что будет потом. И уже после того, как прозвучало последнее слово, и умолк последний звук, и наступила тишина, такая пустая, нелепая и неестественная, долго еще судорога сводила ему скулы и горло. Долго еще потом сидел он, опустошенный, подавленный и безразличный, и водил для чего-то дрожащим пальцем по столу, размазывая графит и стараясь протолкнуть внутрь застрявший в горле ком…Тут подошел к нему Татищев и без звука швырнул перед ним лист бумаги.

Все, что чувствовал, не в силах высказать это, Сычев, все, что он мог бы сказать или о чем догадывался, не имея возможности облечь свои догадки и предположения в понятные слова, — все это он увидел изображенным на небольшом пространстве: там было изображено то, о чем говорили музыка и слова. Лицо гения, сломленного жизнью.

Оно было изображено вполоборота. Оно скорее угадывалось, худое и прекрасное; хорошо видна была спина, кружевной воротник и небрежно-изящная завивка парика, и все же главное, самое сильное впечатление производило это угадываемое лицо, полное предчувствий более верных, чем самая большая уверенность. В нем отражались только что отзвучавшие аккорды Реквиема; они еще не угасли, звуки, но уже отрешенно, словно из другого мира, прислушивался к ним их творец, а они отлетали… А рядом, почти вплотную к Моцарту, стоял Сальери — и всякий, кто мог бы увидеть его изборожденное морщинами лицо, запомнил бы его навсегда. Но еше больше, чем лицо, запомнились глаза его: огромные, они смотрели на хрупкого изящного человека, сидевшего неподвижно за фортепьяно, так, словно обладали магическим даром проникновения в будущее; эти глаза были наполнены непритворными слезами, ибо они оплакивали и проклинали это знание, позволяющее им видеть мертвым еще живого, в то время как тонкие и твердые пальцы музыканта уже всыпали в бокал смертельный порошок, хранившийся на крайний случай — теперь он, этот случай, пришел. В этом застывше-текучем лице было все, о чем сказал поэт. Одного в нем не было — злодейства, а кроме этого — все: и долгий путь познания, и мучительные следы, оставляемые творчеством и более всего походившие на сабельные удары, и вечное недовольство собой, и усталость от многотрудного, почти до конца пройденного пути, и не сравнимая ни с чем любовь к музыке, и зависть, и решимость. И сожаление — тот, кто совершает преступление, следуя идее, может иногда испытывать сожаление к жертве. «Прости меня, — говорил этот взгляд, — прости меня, но иначе нельзя. Так надо».

«Что пользы, если Моцарт будет жив и новой высоты еще достигнет…»

Пользы нет. «Так улетай же! чем скорей, тем лучше…»

Пользы — нет…

Безразлично-деланный голос 'Батищева сказал над его ухом:

— Ну что, нравится?

Что-то происходило у Сычева с голосом, когда он отвечал:

— Я б и минуты здесь не оставался, когда б… — И он махнул рукой, — Ни минуты.

— Но ведь остаешься…

— Я, — сказал Сычев и осторожно погладил листок с рисунком, — я… Что я. Что я такое? Веселый Робин — и нее. Стрелок из лука. А ты… — Голос у него прервался.

— Сычев! — донеслось из коридора, а затем распахнулась дверь. — Сычева нет? — И великий экономист Б. Зеленцов возник в дверном проеме, подобно привидению. Он понюхал воздух своим длинным острым носом и сказал: — Пили, мерзавцы. Без меня. А еще друзья… Ну ладно, запомним. А ты, Сычев, к Леве — бегом марш.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Молодые люди
Молодые люди

Свободно и радостно живет советская молодежь. Её не пугает завтрашний день. Перед ней открыты все пути, обеспечено право на труд, право на отдых, право на образование. Радостно жить, учиться и трудиться на благо всех трудящихся, во имя великих идей коммунизма. И, несмотря на это, находятся советские юноши и девушки, облюбовавшие себе насквозь эгоистический, чужеродный, лишь понаслышке усвоенный образ жизни заокеанских молодчиков, любители блатной жизни, охотники укрываться в бездумную, варварски опустошенную жизнь, предпочитающие щеголять грубыми, разнузданными инстинктами!..  Не найти ничего такого, что пришлось бы им по душе. От всего они отворачиваются, все осмеивают… Невозможно не встревожиться за них, за все их будущее… Нужно бороться за них, спасать их, вправлять им мозги, привлекать их к общему делу!

Арон Исаевич Эрлих , Луи Арагон , Родион Андреевич Белецкий

Комедия / Классическая проза / Советская классическая проза