Читаем Доказательства (Повести) полностью

И тут, в эти несколько минут, пока Маша уходит за механиками и снова приходит, она, переводя дыхание, снова успевает вспомнить о Тимофеевой, и о квартирных делах, и еще о многом, о чем она помнила с самого начала, о чем позже начисто забыла в обычной сутолоке рабочего утра: о Тимофеевой, и о Бернгардовке, и о том, что она должна позвонить своему брату Кольке, и о своей дочке, которая давно уже сидит за партой в школе. Обо всем, чем ей придется заниматься сегодня, завтра и послезавтра — и до конца дней. Она вспоминает об этом и еще о многом. И тут же забывает, потому что один за другим собираются механики — старый согбенный Петрович, и Модест, и взлохмаченный Гурвич, и тут они начинают колдовать вокруг этого остановившегося куска железа, пускать его, прослушивать, снова выключать, обмениваясь короткими репликами, междометиями, возгласами, пока наконец под ее нетерпеливыми взглядами Модест не выносит приговор, — надо разбирать. Она: «Как разбирать, вы что, с ума сошли? Вам дай волю, вы мне весь цех разберете, — мало вам „Интерлоков“. И так из-за монтажа тридцать процентов машин не работает». Тут Гурвич подает голос: «Может, попробуем сменить пружину?» Петрович: «Пружин таких нет».

И тут она бежит снова к телефону и не помнит уже ни о чем, и в голове у нее только проклятая пружина, и она трясет кладовщика до тех пор, пока он сам не приносит ей эту пружину: с этой Ивановой, усвоил он, лучше не доводить дело до скандала. А она, подавая Модесту пружину, не может не сказать: интересно, кто у них механик — она или он, Модест? И тут она думает, что жаль, как жаль, что нет здесь Кольки, нет его рядом и никогда уже не будет так, как было. Зачем, зачем ушел он отсюда, где им было так хорошо, и где он был так на месте, и, уж конечно, будь он механиком, ей не пришлось бы добывать то пружину, то еще что-то. Не пришлось бы терпеть, что Модест то и дело «позволяет» себе, а она не может даже написать на него рапорт, потому что, сделай она это, администрация вынуждена будет его уволить. А что изменится? Хорошие, да и не только хорошие, механики сейчас на вес золота, всюду его возьмут с распростертыми объятиями и так же будут закрывать глаза на то, что он будет себе время от времени «позволять», лишь бы работал, лишь бы знал свое дело. А Модест был не просто мастером, не просто механиком, он был магом, волшебником и чудодеем, если только хотел…

Вот и сейчас он вертел в руках пружину и боролся сам с собой, потому что во рту у него было мерзко, голова гудела, и весь он был как выпотрошенная рыба, и хотелось ему одного: чтобы все оставили его в покое хотя бы на час, потому что вчера вечером они, конечно, опять перебрали и в голове у него что-то пульсировало и взрывалось. А тут еще этот всезнайка Гурвич со своей пружиной, как будто он, Модест, сам уже не понял без всяких там Гурвичей что к чему, и он хотел уже сунуть эту пружину Гурвичу и посмотреть, как он будет три часа копаться. Но тут он скосил глаза и увидел напряженный взгляд и твердо поджатые губы, и в его разбитой, взрывающейся голове что-то вспыхнуло… Хотя он не мог бы поклясться, было это или нет, так давно это было.

Он увидел какой-то солнечный день и себя — тогда он еще не был женат и не «позволял» себе, и все, думал он, будет иначе. И Томка — неужели эта самая? — прыгала в воду в красном купальнике, и что-то кричала из воды, и швыряла в него и Кольку пригоршни брызг… И что-то горькое — горше вчерашней выпитой водки — поднялось ко рту, и он сказал, отводя взгляд: «Ладно, ладно, оставьте меня, разберусь».

Но то ли он сказал это слишком тихо, то ли слишком громко говорил лохматый, легко возбудимый Гурвич с туговатым на ухо Фролом Петровичем, только никто не отреагировал на его слова, а он стоял с пружиной в руке и думал о том, что не потому он боится этих давних воспоминаний, что жалеет о чем-то, а потому, что эти воспоминания были не только бесполезны, но и вредны ему. Все уже прошло, и ничего уже нельзя было изменить в его судьбе, такой, он считал, загубленной и такой неудачной, что, право же, если бы нашелся человек, кому бы он мог высказать все, то такой человек, наверное, понял бы, что ничего другого, кроме как снова и снова «позволять» себе, у него не остается для поддержания гордости и веры в себя. А если не гордость и не вера, то что же ему оставалось? В чем он мог искать опору, чтобы ходить гордо и чувствовать себя человеком, — ведь не в той женщине, которую он уже давно не любил и которая уже давно не любила его. И — увы — не в детях, которых он так любил, но которые были еще слишком малы и глупы и не способны оценить его золотые руки, его мастерство, понять, как нужно ему чье-то искреннее восхищение, или удивление, или восторг, а если не это, то хотя бы просто внимание, как оно нужно любому артисту, — а кто же он был, как не артист, в своем деле, конечно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже