Сейчас это хотя бы случится быстро. И без инвалидной коляски.
Насчет остального – не гарантирую.
Нервно поправляю маску из картофельного мешка, склоняюсь над привязанным к столу телом, прикидывая, как половчее зажать Ленину нос, чтобы открыть рот для кляпа. А то хлороформ не очень хорошо обезболивает.
И тут меня останавливает чужая рука.
– Можно без этого, – хмуро говорит наниматель. – Просто режь. Медленно.
Киваю. Задираю голову к потолку, снова поправляю мешок из-под картошки. Желтый свет лампочки кажется почти оранжевым. В стеклянной колбе видно пылающую нить вольфрама.
Беру в руку скальпель, прикладываю к чужой коже. Первое прикосновение легкое, второе – острое и холодное. Подействовало ли обезболивающее? Усиливаю нажим.
С третьим прикосновением лезвие прорезает кожу, и Ленин захлебывается криком. Убираю скальпель, хватаю ветошь, запихиваю в открытый рот.
Начальник за спиной пренебрежительно хмыкает.
– Простите, меня отвлекают вопли, – бормочу я.
Никогда не потрошил заживо. Немного трясет с непривычки. Плохо – рука может дрогнуть, испортить работу. Нужно успокоиться.
– Не торопись. Он должен умирать медленно, – недовольно напоминает начальник. – Работай аккуратно, мешок с головы не снимай. И не забудь позвонить мне с ближайшего таксофона, когда он умрет. Сердце остановилось, и ты сразу идешь звонить. Потом возвращаешься и доделываешь, понятно?
Киваю. Наниматель надвигает на глаза шляпу, и, хлопнув дверью, уходит в предрассветную полутьму.
Я остаюсь в сарае. Стискиваю зубы, пытаясь собраться.
Лампочка. Деревянные полки. Плакат. Хлороформ.
Привязанный к железному столу Ленин с кляпом во рту.
Скальпель в моей руке.
Надрез. Осторожно и медленно.
Не нервничать, не испортить кожу.
– Из вас получится прекрасное чучело, Владимир Ильич.
***
В таксофонной трубке молчание.
Вот только что я докладывал о смерти Ленина, а теперь наниматель молчит. Потом я слышу его резкий вздох, скрежет ногтя о мембрану и, наконец, хмурое:
– Слишком быстро.
– А что я мог сделать? У него сердце не выдержало.
Начальник опять недоволен. Командует сидеть у таксофона, пока он не изволит перезвонить и выдать новые указания. Бросаю телефонную трубку на рычаг и достаю из кармана платок – вытереть пот со лба.
За стеклом таксофонной будки догорает розово-золотистый рассвет.
Где-то в сарае остывает труп Ленина.
А я жду звонка начальника и пытаюсь понять, что там пошло не так.
Что я сделал не так.
Тогда я еще не знал, что дело вообще не во мне. Главным источником наших проблем стал не Ленин, не Троцкий, и даже не царь Николай II, а безымянный немецкий летчик, подбивший советский самолет где-то в ростовских степях.
А мы… мы с начальником просто выбрали для убийства Ленина неудачный день.
2 июля 1942 года.
День, когда умер Евгений Петров.
Часть 1. Ташкентский упырь. Глава 1
Второго июля 1942 года Лидия Адамовна Штайнберг в трехсотый раз сказала себе, что ненавидит свою работу.
Это была неправда. Работу она любила – свою собачью, нет, волчью работу на должности главы Советского филиала Министерства смерти. В мирное время ей даже нравилось проверять и подписывать бесчисленные отчеты, составлять учетные карточки, выполнять планы и утверждать приказы – это давало чуть иллюзорное, но, несомненно, приятное ощущение победы над бюрократией (не можешь покорить – возглавь).
На самом деле войну бюрократии они проиграли еще в 1930-м, когда упразднили должность министра Смерти и ввели вместо нее должность Заведующего канцелярией. С новым титулом «Завканцсмерти» у Лидии Адамовны как-то стихийно сократилось довольствие и прибавилось бумажной волокиты, но тут уже ничего не поделать – и не такие склонялись перед оптимизацией. Все сорок лет ее работы на разных должностях Минсмерти колошматило в постоянных реорганизациях, переименованиях и сокращениях – и вообще, если верить старейшим сотрудникам, самые обширные штаты у них были в каменном веке. Не то что завканц верила в каменный век, но тенденция прослеживалась – каждые двадцать лет в Минсмерти стабильно сокращали несколько ставок.
Но так было в мирное время. С началом Второй мировой девятичасовой рабочий день завканц превратился в четырнадцатичасовой, а вся бумажная работа как-то стихийно заняла единственный выходной. Все остальное время ей приходилось