Он. О, в моих устах, которые ты называешь пастью, не так уж неуместны намёки на твоего отца. У него тоже рыльце в пушку, он страсть как любил наблюдать elementa. Мигрень, предпосылка для режущих болей русалочки, у тебя тоже ведь от него… А вообще-то я говорил совершенно справедливо, вся суть волшебства — в осмосе, в диффузии жидкости, в пролиферации, У вас есть этакая люмбальная колонна, а в ней пульсирующая трубка с жидкостью, доходящая до мозговых оболочек, в ткани которых тихо и скрытно делает своё дело венерический менингит. Но внутрь, в паренхиму, как сами ни тянутся и как их ни тянет туда, наши малыши не проникнут без диффузии жидкости, без осмоса, разжижающего клеточный сок pia, растворяющего ткань и прокладывающего биченосцам дорогу внутрь. Всё, дорогой мой, от осмоса, потешными порослями которого ты забавлялся в детстве.
Я. Я смеялся над их бедой. Хорошо бы Шильдкнап вернулся, мы бы посмеялись вместе. Я бы рассказал ему про своего отца. О слезах рассказал бы, с которыми отец говорил: „А ведь они мертвы!“
Он. Вздор собачий! Ты по праву смеялся над его жалкими слезами. Тот, кому от природы дано якшаться с искусителем, всегда не в ладу с людскими чувствами, его всегда подмывает смеяться, когда другие плачут, и плакать, когда они смеются. Но дело не только в этом. Что значит „мертвы“, если детища флоры пестрят многообразием и даже сама она гелиотропна? Что значит „мертвы“, если капля обнаруживает такой здоровый аппетит? Где здоровье и где болезнь, об этом, мальчик мой, судить не деревенщине. Разбирается ли он в жизни — это ещё вопрос. За вещи, возникавшие на пути болезни и смерти, жизнь уже неоднократно с радостью ухватывалась и взбиралась с их помощью на большую высоту. Разве тебя не учили в университете, что бог может обратить зло в добро и что тут нельзя ставить ему палки в колёса? Item, кому-то, наверно, всегда приходилось быть больным и сумасшедшим, чтобы избавить других от этой необходимости. И когда сумасшествие становится болезнью, определить не так-то легко. Вот, скажем, бесноватый дошёл до ручки и пишет: „Я блажен! Я вне себя! Какая новизна, какое величие! Клокочущая радость озарения! Мои щёки пылают, как расплавленное железо! Я в неистовстве, и всех вас охватит неистовство в такое мгновение! И да поможет бог вашим бедным душам!“ — что же это: сумасшедшее здоровье, нормальное сумасшествие или дело уже дошло до мозговых оболочек? Кому-кому, а обывателю этого не решить; во всяком случае, он не скоро приметит здесь что-то особенное, потому что, мол, художники всегда с заскоком. А вдруг назавтра, в новом припадке, одержимый воскликнет: „О гнусная пустота! Собачья жизнь, если ничем нельзя помочь! Хоть бы уж война началась, что ли! Можно было бы по крайней мере помереть приличной смертью! Да смилуется надо мной ад, ибо я — его сын!“ — разве это нужно понимать буквально? Разве его разглагольствования насчёт ада — чистая правда, а не, так сказать, порция нормальной дюреровской меланхолии? In summa[111]
, мы даём вам только то, за что так красиво благодарит своих богов высокопочтенный классический поэт:Я. Язвительный лжец! Si diabolus non esset mendax et homicida. Уж коли приходится тебя слушать, то не пой мне хотя бы о здоровом величии и искусственном золоте! Я знаю, что золото, добытое с помощью огня, а не благодаря солнцу, — не настоящее.