Так-то оно так, однако я тщательно готовился разыграть свою сцену и не намерен был теперь отступать. Я выслушивал его гораздо дольше, чем это требовалось, передвигал стетоскоп, выстукивал и снова слушал. Ему, как видно, невмоготу было сидеть и молчать — ведь он привык болтать без умолку, в церкви, в гостях, у себя дома; у него несомненный дар по этой части, и не исключено, что как раз сей талантишко и подвигнул его на профессию проповедника. Осмотра он побаивался, он гораздо охотнее поболтал бы еще о бациллах, чтобы потом, спохватившись о времени, благополучно удрать. Но деться ему было некуда. Я выслушивал его и молчал. И чем дольше я выслушивал, тем заметнее путалось и сбивалось его сердце.
— Что-нибудь серьезное? — не выдержал он наконец.
Я ответил не сразу. Я прошелся по кабинету. В голове у меня созревал план, простенький, немудреный в общем-то планчик, но я совершенно не искушен в интригах, поэтому я колебался. Колебался я еще и потому, что план был построен целиком в расчете на его глупость и невежество — но в самом ли деле он настолько глуп, рискну ли я? Не слишком ли получится шито белыми нитками, а вдруг догадается?
Я перестал вышагивать и устремил на него один из проницательнейших своих докторских взглядов. Землисто-бледная дрябло-жирная физиономия собрана была в складки ослиного благочестия, но взгляда я уловить не мог, очки отражали лишь окно с гардинами и фикус. Я все же решил рискнуть. В конце концов не важно, лисица он или осел, думал я, и лисица ведь, что ни говори, поглупее человека. С ним, я уверен был, можно повалять дурака, ничем не рискуя, — ему нравились шарлатанские штучки, я это тотчас уловил; мое глубокомысленное вышагивание по кабинету и мое продолжительное молчание, последовавшее за его вопросом, уже произвели на него должное впечатление и сделали податливей.
— Странно, — пробормотал я наконец.
И я снова приблизился к нему со своим стетоскопом.
— Прошу прощения, — сказал я, — придется вас еще разок побеспокоить, не знаю, уж не ошибся ли я.
— Н-да, — произнес я в конце концов, — судя по тому, что я слышу сегодня, сердце у вас основательно пошаливает. Но вряд ли это обычное его состояние. Сегодня, надо думать, имеются какие-то особые причины!
Он поспешил изобразить на своем лице знак вопроса, но это у него неважно получилось. Я тотчас приметил, как всполошилась его нечистая совесть. Он приготовился было что-то сказать, наверное, спросить, что я имею в виду, уже открыл было рот, но только прокашлялся. Он, верно, предпочел бы обойтись без уточнений — зато я предпочитал поставить все точки над i.
— Давайте говорить начистоту, пастор Грегориус, — начал я. Его так и передернуло при этом вступлении. — Вы, конечно, помните наш недавний разговор насчет состояния здоровья вашей супруги. Я не хочу быть неделикатным и не стану спрашивать, как выполняли вы тогдашнюю нашу договоренность. Мне хочется лишь заметить, что, знай я тогда, что у вас с сердцем, я мог бы привести гораздо более веские соображения в пользу совета, который я позволил себе дать. Ваша супруга рискует лишь своим здоровьем; вы же, легко может статься, рискуете жизнью.
На него в эту минуту тошно было глядеть — лицо его приобрело наконец окраску, но не порозовело, не покраснело, а сделалось какое-то зелено-фиолетовое. Зрелище было до того омерзительное, что я невольно отвернулся. Я подошел к раскрытому окну, чтобы глотнуть свежего воздуха, но на улице была такая же духотища, как и в комнате.
Я продолжал;