Наконец она оставила его в покое и, не церемонясь, стала распоряжаться в комнате. После пыльной дороги ужасно хотелось пить. Перчатки мешали ей, она сняла их и положила на край стола. Потом ей посчастливилось найти кувшин, она вымыла стакан, наполнила его до краев водой и уже собралась напиться, как вдруг она заметила нечто необыкновенное, потрясшее ее до такой степени, что, не сделав ни глотка, она опустила стакан на стол рядом с перчатками.
В комнате, освещенной узкими лучами солнца, пробивавшимися сквозь щель старых, рассохшихся ставней, она видела все ясней и ясней. Теперь она ясно разглядела дядюшку Маккара; на нем, как всегда, был костюм из синего сукна, а на голове меховая каскетка, которую он носил круглый год. Он здорово растолстел за пять или шесть последних лет и превратился в какую-то глыбу, обвисавшую жирными складками. Фелисите заметила, что он курил, засыпая, — его короткая черная трубка упала ему прямо на колени. И вот тогда-то Фелисите остолбенела от изумления. По-видимому, рассыпавшийся табак прожег брюки: сквозь дыру величиной с большую монету виднелась голая ляжка — красная ляжка, от которой поднимался маленький голубой огонек.
Сначала Фелисите подумала, что горит его белье: кальсоны, рубашка. Но сомнений быть не могло: она ясно различила голое тело и маленький голубой огонек над ним — легкий, танцующий, каким бывает пламя скользящее по поверхности зажженной чаши с пуншем. Пока он был не больше слабого бесшумного язычка ночника и колебался от малейшего движения воздуха. Но он быстро становился выше и шире, кожа начала трескаться, зашипел жир.
Невольный крик вырвался у Фелисите:
— Маккар!.. Маккар!..
Он не пошевельнулся. Должно быть, он ничего не чувствовал, винные пары погрузили его в состояние какого-то оцепенения, парализовав все чувства; но он был жив, он дышал, его грудь поднималась медленно и ровно.
— Маккар!.. Маккар!..
Теперь сквозь трещины на коже стал сочиться жир, и огонь усилился, охватывая живот. Тогда Фелисите поняла, что дядюшка горит, как губка, насквозь пропитанная спиртом. Уже много лет он поглощал его, при этом самый крепкий, самый горючий. Вот-вот он вспыхнет весь с ног до головы.
И у Фелисите пропало желание его разбудить — уж очень крепко он спал. Еще одно показавшееся бесконечным мгновение она растерянно смотрела на него, постепенно приходя к какому-то решению. Но пальцы ее дрожали мелкой дрожью, которую она не могла сдержать. Задыхаясь, она обеими руками поднесла к губам стакан воды и сразу осушила его. Потом направилась на цыпочках к двери, но вспомнила о своих перчатках, возвратилась обратно и ощупью, торопливо захватила их, — ей казалось, что она взяла обе. Наконец она вышла и тщательно закрыла за собой двери, стараясь не шуметь, словно боялась кого-нибудь побеспокоить.
Очутившись снова на свежем воздухе, на террасе, залитой живительным солнцем, опять увидев бесконечные поля, слившиеся с небом на горизонте, она облегченно вздохнула. Вокруг не было ни души; наверное, никто не видел, как она вошла в дом и вышла оттуда. Только желтая собачка лежала, вытянувшись, на прежнем месте, не удостаивая даже поднять голову. И Фелисите отправилась дальше своими маленькими проворными шажками, легко покачиваясь на ходу, словно молоденькая девушка. Отойдя немного, она против воли, повинуясь какой-то непреодолимой силе, обернулась и в последний раз взглянула назад. Дом на косогоре казался таким приветливым и спокойным в лучах заходящего солнца. Только в поезде, когда она захотела надеть перчатки, она заметила, что одной не хватает. Фелисите решила, что потеряла ее на перроне, садясь в вагон. Ей казалось, что она совершенно спокойна, а все же так и осталась с одной перчаткой на правой руке. Это свидетельствовало, если знать г-жу Ругон, о чрезвычайно сильном потрясении.