Стоило нам перевести тему на мрак и зло (темное и грязное и смертное), мы говорили о смерти Зэпа Плуффа, меньшого братца Джина и Джо, нашего возраста (с теми заприлавочными байками, что могли рассказывать злонамеренные мамаши, терпеть не могшие Плуффов, а особливо тот помирающий старый меланхолик в своем темном доме). Ногу Зэпа затянуло под молочный фургон, началась инфекция, и он умер, я впервые повстречался с Зэпом чокнутой вопящей ночью спустя где-то треть после того, как мы переехали из Сентралвилля в Потакетвилль (1932), у меня на веранде (на Фиби), он вкатился на роликах прямо на крыльцо со своими длинными зубами и выступающей челюстью всех Плуффов, первым потакетвилльским мальчишкой, кто со мной заговорил… А что за вопли разносились по ночепадучей улице наших игр! —
Вскоре после Джи-Джей переехал через дорогу, с печальными мебелями из греческих трущоб Маркет-стрит, где слышны завыванья с восточных греческих пластинок воскресным днем, где пахнет медом и миндалем. «Призрак Зэпа в этом клятом парке», — говорил Джи-Джей и никогда не ходил домой через поле, вместо этого перся по Риверсайд-Саре или Гершом-Саре, а Фиби (где он жил все те годы) была центром этих двух рукавов.
Парк посредине, Муди идет по дну.
Так я начал видеть призрак Зэпа Плуффа — он мешался с другими саванами, когда я возвращался домой из бурой лавки Детушей с «Тенью» под рукой. Мне хотелось исполнить свой долг смело — я выучился переставать плакать в Сентралвилле и был полон решимости не начинать в Потакетвилле (в Сентралвилле была св. Тереза и повороты ее штукатурной головы, притаившийся Иисус, виденья Французских, Католических или Семейных Призраков, что роились в углах и открытых дверях чуланов посреди ночи и сна посреди, а также похороны повсюду, венки на белой двери из старого дерева, где краска потрескалась, и ты знаешь, что какой-нибудь старый серый прахолицый мертвый призрак прибывает профилем у свечи, и удушают цветы в буромраке мертвых сородичей, что стоят заунывно на коленях, а сын этого дома обряжен в черный костюм Увы Мне! и слезы матерей и сестер и перепуганных смертных могилы, слезы текут в кухне и у швейной машинки наверху, а когда умирает один — умирают трое)… (еще двое умрут, кто это будет, что за фантом преследует
Пока дождь хлестал в оконное стекло, а на ветви наливались яблоки, я лежал в белых моих простынях, читал с котом и батончиком… вот тут-то все это и зародилось.
20
Подземный ворчащий ужас лоуэллской ночи — черное пальто на крюке на белой двери — в темноте — у-у-х! — сердчишко мое, бывало, грохало вниз при виде громадного головного покрова, что вставал на дыбы, подхлестнутый вожжами, в липкой пасте моей двери — Откроешь дверь чулана, все, что под солнцем, внутри, и под луной — бурые дверные ручки величественно выпадают — сверхштатные призраки на разных крючках в дурной пустоте, подглядывают за моей постелью сна — крест в маминой спальне, торговец в Сентралвилле его ей продал, то был фосфоресцирующий Христос на черном лакированном Кресте — он светился, Иисус во Тьме, я всякий раз сглатывал от страха, если проходил мимо, когда садилось солнце, он принимал собственное свечение, как похоронные дроги, словно в «Убийстве по часам»[32], кошмарной страховизжащей кинокартине о старой даме, что квохчет в полночь из своего мавзолея с — ее никогда не видно, лишь горестная тень ползет по секретеру тук-тук-тук, а ее дочери и сестры верещат по всему дому — Никогда не нравилось мне видеть дверь моей спальни даже чуть приотворенной, во тьме она разверзалась черной дырой опасности. — Квадратный, рослый, худой, суровый, Граф Кондю стоял у меня в дверном проеме множество раз — у меня в спальне была старая «Виктрола», тоже призрачная, ее населяли старые песни и старые пластинки грустной американской древности в ее старой утробе красного дерева (куда я, бывало, совал руку и жал на гвозди и трещины, среди игольной пыли, старых стенаний, Руди[33], магнолий и Жаннин периода двадцатых[34]) — Страх перед гигантскими пауками, с ладонь величиной, а ладони что бочонки — почему… подземные рокочущие ужасы лоуэллской ночи — во множестве.