При обсуждении пастернаковских обращений к современным и/или историческим темам не раз отмечалось принципиальное для поэта противопоставление «лирики» и «истории», заявленное уже в статье «Черный бокал» (1916) [Барнс 1979: 326; Флейшман 2006-б: 617–620]. Как полагает авторитетный исследователь [Барнс 1979: 315], поэт говорил здесь о несоединимости лирики и политики. Это, однако, не исключало присутствия в стихотворных текстах Пастернака «духа времени» — например, в стихах, откликающихся на Мировую войну («Артиллерист стоит у кормила…», «Дурной сон»), или в «Отрывке» (опубликован в декабре 1916), получившем при переиздании (1928) заглавие «Десятилетие Пресни». В книге «Сестра моя — жизнь», большая часть стихотворений которой были связаны с летом 1917 года, многие читатели увидели только «редкие намеки на исторические события» [Barnes 1977: 315]. Однако Валерий Брюсов в статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» подчеркивал, что хотя в книге нет «отдельных стихотворений о революции», но все стихи ее «пропитаны духом современности» [Брюсов: 595; ср. Barnes 1977: 315–316]. Сам Пастернак позже в послесловии к «Охранной грамоте», написанном в форме посмертного письма к Р. М. Рильке, объяснял особенность лирического воплощения революции в своих текстах, где остаются следы первых дней всех революций,
когда Демулены вскакивают на стол и зажигают прохожих <…> Я был им свидетель. <…> Я видел лето на земле, как бы не узнававшее себя, естественное и доисторическое, как в откровенье. Я оставил о нем книгу. В ней я выразил все, что можно узнать о революции самого небывалого и невыразимого [Пастернак: III, 524, ср. Барнс 1979: 320].
Нам приходилось отмечать отражения в стихотворениях «Сестры моей — жизни» конкретных событий общественно-политической жизни апреля — мая 1917 года (забастовки городских служащих, троицкие гулянья на Воробьевых горах, облавы в Сокольниках, майская встреча А. Ф. Керенского в Москве), явно свидетельствующие о воодушевлении, с которым автор принял революцию той весной [Поливанов 2006: 247–249, 223], ср. также [Смолицкий 2013: 44–54]. Хотя должно согласиться с интерпретатором, полагающим, что «авторская философия истории» в этой книге проявляется в скрытом виде [Барнс 1979: 315]. Не менее важно его другое утверждение: революция в «Сестре…» представлена «лихорадочной деятельностью одушевленной природы», подчинившей себе и человеческую жизнь, и личность поэта, что близко определению революции как природной стихии, которое Живаго дает Ларе в главе «Назревшие неизбежности» [Там же: 319–320].
Об отношении Пастернака к Февральской революции можно судить и по двум стихотворениям начала 1918 года — «Русская революция» и «…Мутится мозг. Вот так? В палате?..». В первом присутствует отчетливое противопоставление мартовского (весеннего) начала революции и ее осенне-зимнего большевистского «продолжения»: «Как было хорошо дышать тобою в марте <…> Что эта изо всех великих революций, / Светлейшая, не станет крови лить <…>» и: «теперь ты — бунт. / Теперь — ты топки полыханье. / И чад в котельной, где на головы котлов / Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью / Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блёв» [Пастернак: II, 224, 225]. Началу революции приписываются умиротворенность, тишина, единство с природой, связь с христианской традицией («Социализм Христа», «тишь, как в сердце катакомбы»), связь с Европой («иностранка, по сердцу себе приют у нас нашла»), терпимость к национальным традициям («ей и Кремль люб, и то, что чай тут пьют из блюдца»). Напротив, легко угадываемый Ленин, прибывающий в пломбированном вагоне («свинец к вагонным дверцам»), провозглашает агрессию, нетерпимость и разрушение: