20 апреля 1926 года, несколькими днями позже, чем было сделано цитированное признание, Пастернак заверяет Цветаеву, что он стремится «вернуть истории поколенье, видимо отпавшее от нее,
Поэма начинается с описания обстоятельств собственной жизни в 1924 году: рождение сына, служба, связанная с поисками материалов о Ленине в заграничной периодике, и т. д.: «Я бедствовал. У нас родился сын. <…> Меня без отлагательств привлекли / К подбору иностранной лениньяны. // Задача состояла в ловле фраз / О Ленине. <…> знакомился я с новостями мод / И узнавал о Конраде и Прусте» [Пастернак: II, 6–7].
Работа в библиотеке становится мотивировкой обращения к истории вымышленных героев — Сергея Спекторского, чья судьба прослеживается от 1913 до начала 1920-х годов, и поэтессы Марии Ильиной, которой Пастернак придает ряд черт Марины Цветаевой[23]
. 5 марта 1931 года Пастернак писал ей о «Спекторском»: «…там имеешься ты, ты в истории, моей и — нашего времени» [Там же: VIII, 479]. (Сопоставляя свою судьбу с судьбой эмигрантки Ильиной, герой поэмы размышляет о ней: «счастливей моего ли и свободней / Или порабощенней и мертвей?» [Там же: II 44].) Позднее в «Докторе Живаго» возникнет ряд принципиально важных эпизодов, строящихся на отсылках к судьбе и сочинениям Цветаевой, и «цветаевским отзвукам» в «Спекторском». Можно уверенно сказать, что в поэтике — системе персонажей и сюжетных ситуациях романа[24] — отзываются размышления как о собственно истории, так и о причинах поворота к истории, зафиксированные в переписке с Цветаевой 1926–1927 годов. В ту же пору Пастернак делится с корреспонденткой и планами будущей прозы: «Как я ненавижу свои письма! Но как я отвечу на твои продолженьем и окончаньем Люверс» [Там же: VII, 669]. Напомним, что повесть «Детство Люверс» была единственным удовлетворившим автора фрагментом из прозы о современной жизни, войне и революции.Прямым свидетельством вполне отрефлектированной значимости «смыслового комплекса Цветаевой» в романе Пастернака служит его упоминавшееся в начале главы письмо С. Н. Дурылину от 27 января 1946 года:
Я, как угорелый, пишу большое повествование в прозе, <…> в форме романа, шире и таинственнее, с жизненными событиями и драмами, ближе к сути, к миру Блока и направлению моих стихов к Марине[25]
[Борисов: 223].Концепция исторического романа Г. Лукача и генезис «Доктора Живаго»
О желании писать прозу, причем прозу, посвященную русской жизни (истории) первой четверти ХX века, Пастернак продолжал говорить и писать и в 1930-е годы, например в письме родителям от 25 декабря 1934 года: «…переделываю себя в прозаика диккенсовского толка» [Пастернак: VIII, 757; Борисов: 209].
В свете напряженного интереса Пастернака к возможным способам осмысления-описания истории, переходящей в современность, трудно допустить, что мимо его внимания, учитывая тем более его философское образование, прошла публикация перевода книги Г. Лукача «Исторический роман» («Литературный критик». 1937. № 3, 7, 9, 12; 1938. № 3, 7, 8, 12). Несмотря на весьма отчетливую марксистскую методологию работы, представляется, что положения Лукача о связи зарождения европейского исторического романа с Великой французской революцией и наполеоновскими войнами, о специфике соединения в историческом романе вымышленной и реальной истории, о традиции Вальтера Скотта, об особенностях вымышленных героев исторического романа, о законах «анахронизмов» и ряд частных наблюдений автора могли привлечь внимание Пастернака.
Концепция Лукача должна была заинтересовать поэта и потому, что она была, бесспорно, ярким, далеко отходящим от ставших привычными канонов, событием советской интеллектуальной жизни[26]
, и потому, что в некоторых построениях Лукача Пастернак мог увидеть отражения собственных прозаических опытов 1920–1930-х годов, о которых речь шла выше. Если же работа осталась Пастернаку неизвестной, то можно только удивляться, насколько «Доктор Живаго» оказался близок системе представлений Лукача о «правильном» историческом романе.