Он покладисто открывает дверцу холодильника. Патриция между тем просеивает муку, чтобы испечь кукурузный хлеб, нужна смесь белой муки и поленты, как только женщинам удается держать всю эту всячину в памяти? Не прячут ли они свои рецепты за корсаж, заглядывая в них, когда мы отвернемся?.. Что мамуля больше всего ценила в Америке, так это свободу по дешевке: у ее свободы был вкус быстрозамороженных рыбных котлет, тушеных овощей с мясом по-китайски в пакетиках, итальянского салатного соуса мгновенного приготовления, это экономило время, ну конечно, чтобы без помех жить подлинной жизнью, не так ли, мамуля? Что я ищу-то, черт, зачем я сюда полез, ах да, кленовый сироп: в самой глубине холодильного шкафа Шон замечает маленькую изящную баночку кленового сиропа из Вермонта, подарок той шикарной рыжей романистки — как ее, Лиззи? Зоэ? — точно, в ее имени было «з», она появилась в университете года два-три тому назад, прочла блестящую, такую же рыжую лекцию, потом пожелала встретиться с ним, привлеченная его именем, известностью, если не… ладно, проехали, она ему сделала волшебный минет при свечах, не позволив воздать ей каким бы то ни было способом, кто ее знает почему, может, у нее свои принципы или там дружок, как бы то ни было, на следующее утро она напекла ему блинов и возмутилась, не найдя во всем доме ни капли кленового сиропа. Он вытащил маленькую изящную баночку и наконец распрямился с побагровевшей физиономией, ведь добрых пять минут по-дурацки глазел, согнувшись, на содержимое холодильника, но женщины не заметили ни этой задержки, ни его смущения, они по уши в готовке, блаженствуют, рады-радешеньки повозиться на кухне, Кэти снова сияет, как только ей удается? Шон в недоумении, ну да, полюбуйтесь, она опять счастлива, с виду все та же, вечно шутит, заходится от хохота, играет с внуками, вертит задом, заправляет своей лавчонкой кустарных изделий и плодит кошмарные стихи, единственное осязаемое следствие того ужаса, что заставил ее голову поседеть в одночасье.
— А скажи-ка, Шон, — придирается Патриция, — с какой стати ты топчешься на кухне? Будто не видишь, что пугаешься у нас под ногами! Тебе больше делать нечего? Ступай займись каким-нибудь мужским делом, огонь, что ли, разведи!
Огонь, это слово и мелькнувшее вслед за ним зрительное представление жестов и поз, неразрывно связанных с растапливанием камина, будит в Шоне чувство легкого омерзения. Очаг пуст, дровяной ящик тоже, ничего в запасе, кроме щепок для растопки да двух-трех громадных поленьев, в углу сарая, вот дерьмо.
— Дерьмо, — бормочет он. И добавляет, дабы привнести стихотворный размер: — Дерьмо собачье! Забыл напомнить Дэниэлу, чтоб заказал еще дров. Он приходил во вторник, как раз бы кстати.
— Что такое? Дров нет? Как, совсем? — ужасается Кэти.
— Одни толстенные поленья.
— Ну, так иди и преврати их в тонкие полешки! — заявляет Патриция. — Разомнись, тебе полезно.
— Ну да, — кивает Кэти. — Такой работой и Толстой бы не погнушался…
Он глядит на их влажные, пышущие кухонным жаром лица, у него нет ни малейшего желания расстаться с ними, быть изгнанным прочь, в студеную, алую тусклость: ступай, Шон, иди помучайся, пострадай как мужчина, топай, поэтишка, обабившийся мерзляк, а они и рады, им смешно, он злобно накидывает на плечи штормовку, обида душит его.
— Возьми с собой Пачуля, — говорит Патриция. — Держу пари, что ты за весь день его ни разу не выгулял!
Уходя, он хлопает дверью, как мальчишка, а знает же, что они хихикают и бормочут «сущий ребенок», «славный Шон», «он никогда не изменится», «его надо любить таким, как он есть». Бубня ругательства, он идет к сараю, чувствует, как руки трясутся, это не от холода и не от виски, а именно потому, что нынче вечером он не хочет оставаться один, да еще в этом выстуженном сарае, махать тяжелым, непослушным топором, смотреть остановившимся взглядом на пыльную груду поленьев… Господи Иисусе! Проклятье ему и всем нам на голову!
«Славный Шон», — усмехается Кэти, очищая от жесткой шкуры тыквенные ломти, уже размягченные варкой.