Патриция, мурлыча песенку, размешивает тесто для кукурузного хлеба, ей приятно мять ладонями эту зернистую, комковатую желтую смесь, однако напевает она не без некоторого усилия воли, ведь психолог в клинике говорил, что она не должна поддаваться тревоге. «Ваша тревожность, мадам Мендино, не приносит добра никому, — сказал он ей. — Ни вам самой, ни вашему сыну. Улыбающаяся, жизнерадостная мама — вот что сейчас нужно Джино. Быть такой — самое лучшее, что вы можете сделать для его здоровья», — ну, вот она и напевает, помешивая тесто и изо всех сил принуждая себя думать о другом, об ощущении, которое она испытала в тот миг, когда ладони Шона сомкнулись на ее животе, потом охватили бедра, о прикосновении его горячего крепкого тела, когда он прижался к ней, — ах, как она была влюблена в это тело! просто обмирала! У нее были другие любовники и до него, и одновременно, но из всех мужчин, которых она знала, может быть, только Шон вправду умел ублажать женщин, занимаясь любовью. Другие мужчины орудуют своим членом, как дубиной, или кочергой, или кредитной картой, а Шон нет, Шон стенал при каждом медленном погружении, весь изгибался, судорога блаженства сводила его лицо, казалось, в тебе шевелится не какая-то малая часть его плоти, а он сам — и душа, и тело. Но при всем том они с самого начала знали, что у них никакая не великая страсть, скорее дружеское приключение: Патриция была слишком привязана к обыденной жизни, чтобы сносить бесчисленные капризы и брюзжанье Шона; он же, со своей стороны, находил несносными ее наивные восторги по поводу всего природного, что растет, щебечет или поблескивает. «Природа — это для деревенских пентюхов, — однажды брякнул он ей, — а у птичек — птичьи мозги». Или, скажем, она часами парилась на кухне, чтобы сготовить кушанье из баклажан, посыпанных сыром и обжаренных в сухарях, а когда наступало время обеда, Шон подваливал к столу, пошатываясь под грузом обветшалых воспоминаний, мертвецки пьяный и совершенно равнодушный к содержимому своей тарелки. И потом, он во сне храпел. Зато потрясающе пел под душем. Как он звучал, тот шлягер, псевдокантри, что он сочинил для нее? Там, помнится, были слова: «Я твой бзик, я твой сон, я бродяга из грез, к тебе в сердце пролез и брожу там привольно…»
— Как дела у Джино? — спрашивает Кэти, а сама терпеливо давит тыквенную мякоть вилкой, не заталкивает кусками в миксер, предпочитая не нарушать мирную тишину кухни его сверлящим мозги электрическим воем, хотя бы и всего на тридцать секунд.
— Рентгеновские снимки не слишком утешительные, — отвечает Патриция, не поднимая головы. — Опухоль размером с орех.
— О нет! — говорит Кэти.
— По крайней мере это не мозг, а голень, — произносит Патриция, ее лучшая подруга несколько лет назад умерла от рака мозга. — Ведь легче прожить, потеряв полноги, чем полмозга как по-твоему?
— Легче, да и веселее.
— Твоя правда. Ну вот, теперь ждем результатов биопсии.
С ее стороны было мило спросить об этом, говорит она себе. Кэти могла бы рассудить, что в сравнении со смертью ее мальчика проблема Джино ерунда, но, когда коснется детей, пустяков не бывает: всякая проблема — критическая, сравнения под запретом. В собственном сыне тебе все дорого, о чем речь, его ноги, икры — их ведь тоже любишь. Удивляешься, глядя, как они быстро растут. Смотришь, как они бронзовеют от загара, покрываются синяками или по летнему времени — волдырями от комариных укусов. Умиляешься, чувствуя их внезапно возросшую тяжесть, когда твое дитя, развалившись рядом на канапе перед телевизором, отключится и заснет посреди старого фильма.
— Должно быть, трудно переживать все это одной, — вздыхает Кэти, уверенная, что ей бы ни за что не вынести таких тревог, ее всегда поражает смелость, решительность, немыслимая душевная стойкость матерей-одиночек.
— О, я привыкла, — роняет Патриция. — К тому же на работе все относятся с пониманием, очень сочувственно. Я уж и не знаю, сколько раз отпрашивалась, с обеда уходила… (На память вдруг приходит сон, приснившийся утром: будто она вместо того, чтобы сажать в землю цветы и овощи,
Раскрыв духовку, Патриция наклоняется, осторожно выдвигает противень, принимается большой ложкой черпать горячий жир и обливать им индейку, чья кожа уже начинает золотиться и коробиться. («В конечном счете, — как гласит рецепт из «Joy of Cooking»[6], — после детального рассмотрения различных концепций жарения индейки вам придется, взявшись готовить какую бы то ни было птицу, неизбежно столкнуться с серьезной дилеммой». Сегодня утром, прочтя эту фразу, Патриция покатилась со смеху: вся дилемма в том, что белое мясо достигает готовности раньше, чем окорочка, — стало быть, к тому времени, когда они доходят до кондиции, белое пережарено! Вот такие дилеммы по мне, подумалось ей тогда. Можешь посылать мне их, милосердный Боже, в любом количестве!)