Потом Давид не поступил в институт, почему-то пошел в армию, хотя Карбас и говорил Ире по телефону, что "если вы думаете жить здесь, то и служить надо здесь, и наоборот, но, конечно, пусть решает сам, русская армия тоже хорошая". - "Какое решает сам, ты все забыл, Витя, надо говорить - российская армия", сказала Ира. "Хорошо, пусть будет российская армия", - послушно сказал Карбас.
Как раз проходила в Израиле очередная избирательная кампания, и Карбас интуитивно (случайно) нащупал себе неиссякаемую тему для работы, которую назвал "Как и что они говорят". Рассказал об этом начальству. Редактор посмотрел на него холодновато, как и всегда, впрочем, сразу все понял, кивнул: "Давай, Витя" - и, развернувшись к нему боком и плечом, а сжатым лицом к компьютеру, дал понять, что "давай, Витя, вали, дай покой, дай жить уже от себя".
Интересно, что у Карбаса была политическая позиция, от которой он в принципе все годы не отступал. Он эту позицию не скрывал, как и своих симпатий и пристрастий. Карбас был уже достаточно взрослым, чтобы не менять взглядов, но по врожденной мягкости всегда кивал и как бы соглашался с любым мало-мальски приличным собеседником. Проблема состояла в том, что и с неприличным собеседником он соглашался тоже, и это ему мешало. Но он был живым, веселым, находчивым человеком и каким-то образом находил в статье возможность съязвить, уколоть и не согласиться, что, впрочем, его после написания мало интересовало. Карбас никогда себя не то что не перечитывал, но и просто не читал. Вероятно, неплохо зная свою мутную и дерганую душу, лишний раз общаться со своими зафиксированными бумагой откровениями он не желал. Много охотнее он общался с Евой, находя в ее лаковых сильных бедрах и других, так сказать, прелестях новый источник вдохновения.
"Твое бедро выразительнее и интереснее всего политического кредо этого чумного демагога", - говорил он несдержанно и не очень складно, лежа на повизгивавшей женщине.
"Что Гога?" - переспрашивала она, тяжело вздыхая.
"Замечательная тяжелая гога", - отвечал он, держа в каждой руке по ее ягодице, довольно жестоко играя ими. Их любовный девиз вообще был обозначен словом "боль".
Звонок в дверь был утренним - резвым и кратким.
- Спроси, Додик, кто, и открой, что-то мне нога тянет, - сказал Карбас, оглядывая себя некритично и небрежно. После операции он на многое в своей жизни махнул рукой, а до этого одевался только во французской лавке с баснословными ценами, на площади Царей Израилевых.
- Вот, гость, - сказал негромко Давид, пропуская в гостиную Костю.
Тот был уже без пиджака, невысок, ловок, по-прежнему почти без шеи, в новенькой трикотажной рубашке, в очень широких от талии брюках, в мягких башмаках с цветным верхом, надетых на босу ногу. Он никого не стеснялся, сел и посмотрел исподлобья на Карбаса.
Давид за ним внимательно наблюдал от прихожей.
Он узнал этого человека, которого ему неосмотрительно показал отец.
Да и без отца тоже узнал.
Поржавевшая килограммовая гантель лежала у Давидовой ступни сорок пятого размера.
- Я смотрю, у вас гости, Виктор Михалыч? Молодые атлеты, - выразительно сказал Костя. Он никого и ничего не стеснялся.
- Вот, Константин Матвеич, сынок из Москвы подъехал, - сказал Карбас.
- Поговорить надо, - сказал Костя. У него было почти славянское лицо, такой пригородный знакомый профиль, с одной и прямой линией затылка и шеи. Только очень внимательный и обязательно нерусский человек мог угадать в нем семита - как бы азиатский разрез глаз, ломаный и все равно четкий нос, выпуклые уши, веки, ну и так далее.
- Додик, посиди там, попей холодного чаю - в холодильнике, - сказал Карбас. Левой ногой он частыми движениями пытался выдвинуть из-под низкого стола свой протез, теряя равновесие, краснея и раздражаясь.
Давид посмотрел на все это, нагнулся и подвинул отцу его "ногу", потом шагнул назад, поднял гантель и осторожно вышел с нею большими комическими шагами, ступая чуть ли не на цырлах. На Константина он посмотрел мельком, с удивлением, что ли.
Костя протянул Карбасу листок хорошей нелинованной бумаги, как бы надушенной дорогим мужским одеколоном. Каллиграфическим, мелким почерком поклонника искусства вообще и русской литературы в частности, черными чернилами, Дмитрий написал, что Карбас должен слушать все указания Константина Матвеевича и исполнять их неукоснительно.
Карбас посмотрел на Костю, и тот сказал:
- Послезавтра летишь, вот возьми.
Карбас вяло взял коричневый конверт и, отогнув пластмассовые застежки, скорчив недовольное лицо, заглянул в него. Увиденное его заинтересовало, скажем так. Шум, который все время шел из окон в дом, оформился, распался, и в нем стало возможно распознать сандальные шаги прохожих, ветер, лавирующий между деревьев, встревоженный птичий гам и обрывки популярной песни "Тыщу поцелуев я тебе дарю". Голос немолодого певца Гаона был похож на соловьиную трель берлинского пригорода, где эти птицы живут и звучат во множестве.
- Значит, послезавтра, говорите, посылка, и обратно, - повторил Карбас, щелкая по конверту.