Читаем Долг Карабаса полностью

- Обычная, четыре с половиной кило в расфасовке по пятьсот граммов, ответил "Пленник". Он был очень хорош собой - сдержанный, прямоплечий, с прохладным взглядом, мыслящий категориями большого бизнеса, красавец, у которого все впереди. Близкие иногда звали его Ларсом. Он отпил минеральной воды "Эйн-Геди" и вернул бокал на стол перед собой. "Конструктивист" смотрел в окно, в отдернутую двойную занавесь из восточногерманского тюля. Многое в этом заведении говорило о времени выезда хозяина из советского края в этот, как бы похожий. Дворик в окне, с платаном посередине и передвигающейся по непрямой диагонали уличной кошкой, был облит послеобеденным солнцем, как расплавленным шоколадом торт хорошего парижского кондитера - густо, вкусно и ровно. Провисшая веревка с висевшими на ней одинокими брюками из грубого полотна была существенной частью интерьера, украшенного настенной черной славянской надписью: "Я умираю по тебе, Роза, блядина".

- Послушайте, Дима, Дмитрий Вениаминович, я не гожусь для этого дела, я нервный человек, плохо хожу, меня распознает первый пограничник, - сказал Карбас, крутя на своем левом запястье японские часы.

- Ты можешь заплатить, если не хочешь ехать, Витя, - сказал молодой, никто тебя не заставляет. Я хотел тебе помочь, а ты кривишься. Другие умоляют меня: "Дай поездку, Ларс, дай", но я не соглашаюсь, берегу для своих. А свои, видишь, Котя, не соглашаются, кривятся, нервы у них плохие, Котя. Иди, Витя, разговор закончен, готовь деньги, я устал от тебя.

Карбас поднялся, взъерошенный, с грязным лицом, старый мужчина с жалкой мимикой, и заковылял прочь, позабыв проститься. У стойки Осип протянул ему стакан сока со льдом и влажную салфетку. Виктор Михайлович утерся, высморкался, выпил залпом сок и, махнув рукой, мол, "эх, ребята, жисть-жестянка", вышел, толкнув от себя дверь и кивком головы отбросив стайку зелено-желтых прозрачных мотыльков, суетливо порхнувших откуда-то сверху.

Потом он пошел по улице, что-то беспрерывно бормоча от злости, как бы проговаривая проклятья в адрес своих врагов, стуча тростью с бессмысленным ритмом. Самое ужасное заключалось в том, что все это, все, что с ним произошло сейчас, ему несколько лет назад во время предыдущего личного кризиса, не столь кошмарного, но серьезного, уже снилось. Со всеми подробностями сегодняшней встречи в ресторане, болью, унижением, ужасом и так далее. Даже тычок Коти в лицо снился, пронзительные желто-синие молнии, вспыхивавшие в голове, вкус крови, запах страха и унижения, внимательный взгляд молодого, Котина кисть в крови.

От него отскакивали в стороны прохожие; какая-то женщина, по виду секретарша, с голыми загорелыми ногами, в белой батистовой кофточке с платиновой, похожей на запятую, резковатой брошью от Паломы Пикассо, привыкшая давать ленивый отпор занудам из мужчин, сказала ему, что он "безумец, хам". Карбас прошел мимо, горько и гневно бормоча: "Съезжу в Москву, и все, и пошли вы все к черту, гады".

Так Карбас добормотал, достучал, дотопал до редакции, которая хоть и не была ему родным домом, но прибежищем являлась. Он мог там продышаться, передохнуть, выкурить в коридоре сигаретку, хотя уже и из коридорчика стали гонять враги пассивного курения - к счастью, силы они еще не набрали. Он бы послушал там богатый рассказ об испанском клубном футболе из сиреневых уст толкового, но безумного знатока Сервантеса по имени Генрих Герман, у которого не было ресниц. Ему бы нашептал там сообразительный коллега про адюльтер дамы с фарфоровым, чуть плосковатым прекрасным лицом и человека, говорящего со странным акцентом фразу: "А шо-то вы сегодни не того, Виктор Михалыч, или мне кажетси?" Все буквы "г" в произношении соблазнителя были ласковыми, фрикативно-смягченными, как и его подход к женщинам: его можно было назвать едва обозначенным, вкрадчивым, но последовательно наступательным. Хотя он был, конечно, и надежным мужем, и нежным любящим отцом, и его интерес к посторонним дамам можно было назвать чисто умозрительным, за редкими, периодически встречавшимися исключениями.

Ловлас, назовем его так, писал про биржу, про социологию, про жизнь, как говорится, за бугром, знал всех женщин без исключения от двенадцати до пятидесяти семи лет из так называемой русской общины, которая общим числом в тот год добралась до миллиона человек. Речь идет о трехстах тысячах дам приблизительно. Подчеркну, что Ловлас не всех их познал лично, но здоровался, переписывался, давал по телефону междугородные советы и так далее. Местнорожденных израильтянок он не знал лично совсем, так как иврит за годы жизни в городе Холон не выучил, это его заботило, но не смущало. С русским языком он кое-как справлялся посредством личного напора, хотя в письме его и слышался акцент.

Перейти на страницу:

Похожие книги