В моей военной жизни было еще несколько случаев, в чем-то похожих на этот. О них я рассказал в повести «Мертвым не больно». Это не единственная у меня автобиографическая повесть, в которой ничего не выдумано — всё правда. Но именно потому, что — правда, повести мои подвергались ожесточенным нападкам со стороны приверженцев соцреализма. Могу с полным основанием утверждать: правда была главным врагом этого печально-известного метода. Ее старательно отслеживал и стремился вытравить весь государственно-партийный институт издателей, редакторов, рецензентов и критиков. В то время, как партийные идеологи провокационно агитировали: «Пишите правду!» — сами они и их прислужники яростно боролись с нею. Сколько авторов испытали это на себе! Писатели, искренне откликавшиеся на партийные призывы, — «горели», а лакировщики и откровенные лжецы — преуспевали.
Возвращаюсь к своему рассказу. Выручили меня наши танкисты, погрузили на броню и повезли неведомо куда. Была[70] светлая зимняя ночь, и в небе не замедлили появиться немецкие пикировщики. Как только они заходили на бомбежку, водители нажимали на тормоза, и выпрыгнувшие наружу экипажи прятались под своими машинами, чтобы успеть отбежать, в случае если те загорятся. А я не мог даже слезть с брони, лишь крепче держался за какую-то решетку — могло сбросить ударной волной. Но во время одной особенно сильной атаки с неба, когда разом вспыхнули и сгорели две тридцатьчетверки, не выдержал и скатился на мерзлую землю. А снова взобраться на танк уже не сумел. На то, что я исчез, никто не обратил внимания. Танкисты влезли в свои машины и продолжали путь. А я заполз в мазанку, что белела у самой дороги. В темноте чьи-то руки помогли мне влезть на низкую кровать. Я нащупал на стоявшем рядом столе чугунок, а в нем — свеклу и впился в нее зубами. Немного утолив голод, ощупью же обнаружил, что на кровати я не один: пальцы попали во что-то теплое и мокрое. Но выяснять, кто лежит рядом, не было сил. И я тотчас провалился в сон. На рассвете смотрю: да это же немец, оберлейтенант. Мертвый, холодный уже. Одеревенел даже. А ведь ночью был вроде еще живой…
Утром, когда взошло солнце, опять загрохотало всё кругом. Выстрелы, разрывы, крики. А у меня, видно, поднялась температура. То ли от боли, то ли от недосыпа я не очень хорошо понимал, что происходит, тем более, что голова буквально раскалывалась от захлебывающихся очередей. Как тут определишь, кто в селе — наши или немцы. Стрельба слышалась сначала в одном конце, потом в другом. И вдруг всё стихло. Тишина на войне всегда пугает. Думаю: ждать нечего, надо выдвигаться. Ну и выдвинулся — дополз до сеней. Около двери — огороженный досками закром с мелкой картошкой, скорее всего кормовой. Я прилег на нее и вынул пистолет из кобуры. Слышу: кто-то бегает по улице, по дворам. Но говорят не по-нашему. Всё ясно!.. Дверь закрыта. Но, если ее открыть, то я тут же, за нею. Может, чуть сбоку. Не успел подумать: она — настежь. Немец! Одной рукой за скобу держится, в другой — автомат. Глаза наши встретились. Уложить его из пистолета — секундное дело. А ему, чтобы дать[71] очередь, нужно перебросить автомат в правую руку. Мгновения… Я не нажал на спусковой крючок, а он не перебросил свой «шмайсер», отпустил дверную скобу — и опрометью на улицу…
На картошке я пролежал, наверно, не меньше часа. За это время немцы из села, как видно, ушли, потому что послышалась наша речь и зашумели наши машины. Но откуда и куда они едут, — кто скажет? Я снова сделал вылазку и попытался остановить какую-нибудь полуторку или ЗИСа. Напрасно! Глядь, бензозаправщик тянется. Поднимаю руку. Куда там! Прет без остановки. Только далеко не укатил. У развилки его немцы трассами перекрестили. Вспыхнул, как факел.