С моря поселок Головнино выглядел деревушкой: низенькие избушки, разбросанные по берегу на фоне величественной, поросшей лесом горы с японским названием Тятя-яма. (Любопытно, что яма по-по-японски — гора. Когда-то Тятя-яма была вулканом.) С берега в море врезался деревянный пирс, на котором стояли несколько солдат, встречавших судно. Солдаты сказали мне, где находится штаб полка, куда я должен был явиться.
На этом диком, гористом, заросшим елями и бамбуком острове мне суждено было промучиться целых три года…
Нашим с Надеждой Андреевной жильем была тесная каморка в деревянном, из досок, как все здешние строения, домике. Вместо стульев — деревянные ящики, крышка одного из ящиков была прикреплена к подоконнику и служила столом. Посреди каморки стояла железная печурка с проржавевшей жестяной трубой, выведенной в подстрешье. (Однажды из-за этой ржавой трубы загорелась гонтовая крыша, но, к счастью, это увидел хозяин домика, который шел домой со службы, и пожар сразу был потушен?) Домик стоял на самом берегу океанского залива, волны Великого Тихого океана плескались у подворья. Правда, залив, на берегу которого стоял поселок, был не очень глубокий, полный морских водорослей, которые во время отлива толстым ковром устилали черный прибрежный песок. Иногда море выглядело красивым, особенно в погожие дни, но таких дней было мало, почти постоянно бушевали штормы, в студеную пору мело снегом — поселок заметало по самые железные трубы. Неуютно, недобро выглядел Великий океан, а с противоположного берега Кунашира видны были суровые заснеженные горы японского острова Хоккайдо.[147] За ним тоже было море, а уж за ним Азиатский материк и где-то далеко-далёко — Европа. Беларусь грезилась в невообразимой дали, становилась миражом в необъятной морской пустыне, и от этого чувства непреодолимой отдаленности часто сжималось сердце. И не только у меня. Порой случались самоубийства, особенно среди молодых солдат и молодых офицеров. Многие мои сослуживцы недоумевали: «Почему? В чем причина?» Я знал, почему. Абсолютная оторванность от привычного быта, от родной природы, одиночество, насильственная отрешенность от цивилизованного (европейского) мира были той психологической причиной, которая толкала наиболее ранимые, чуткие натуры на самоубийство. Спасти от этого психологического сиротства могла бы дружба, землячество. Но в Головнино нашелся лишь один мой земляк, солдат Барсукевич, родом из-под Гродно, — с ним мы изредка перебрасывались парой слов на родном языке. Но вскоре судьба разлучила меня с Барсукевичем.
На первых порах там, в Головнино, во мне еще возникали какие-то литературные устремления, пробуждалась уже полузабытая тема войны. Написал несколько рассказов и отправил их в Минск, в редакцию журнала «Полымя», на имя Михася Лынькова, прозу которого любил издавна. Почему-то подумалось, что отзыв Лынькова будет положительный. Довольно быстро (всего лишь через три месяца) получил ответ — подробный разбор моих рассказов на нескольких страницах. Как я теперь припоминаю, рассказы были довольно слабые, и Михасю Тихоновичу потребовалось немало такта, чтобы сказать о них то, чего они стоили, и в то же время не задеть авторское самолюбие. Автор это почувствовал и перестал писать. Надолго.
Заедала рутина службы: занятия, занятия, занятия… Наряды… Досмотр оружия и техники… Особенно угнетала политподготовка — святое дело в Советской Армии. Впрочем, рутинные обязанности службы и даже политзанятия отошли на второй план — почти всё лето 1950 года ушло на перевозку боеприпасов. Огромные океанские сухогрузы чуть ли не каждую неделю появлялись на нашем рейде,[148] и мы на лодках-кунгасах переправляли доставленные сухогрузами ящики с боеприпасами (тысячи ящиков) на берег, затем отвозили их в глубь острова в специальные хранилища. Судя по всему, наше командование готовилось к новому Порт-Артуру.
22 июня 1950 года началась корейская война, и однажды нас подняли по тревоге, вывели на тихоокеанское побережье. Там мы вырыли окопы, а затем стали строить укрепления — блиндажи, бункеры, огневые позиции, НП и КЧ. Со дня на день ждали нападения американцев, которые вмешались в корейскую войну. Начальство требовало усовершенствовать линию обороны, накрывать блиндажи, бункеры и НП бревнами, глубже закапываться в землю. Но где было взять бревна? Леса нам не отпускали, а самовольных порубщиков, которые валили пихты и сосны, лесничество вылавливало и штрафовало. Офицеры матерились, платили штрафы, а начальство знать об этом не хотело и ужесточало требования — всё должно быть построено по всем правилам военной инженерии. И так всё лето, и зиму, и снова лето. И в очередную осень.