Так же противоречива интеллигенция и во многих других отношениях. Она складывается в странах, где сравнительно быстро принялась европейская образованность и возник европейски образованный слой, а социальная "почва", социальная структура развивалась сравнительно медленнее. Интеллигент, вставший "в просвещеньи с веком наравне", вынужден действовать в "непросвещенной" обстановке, полуазиатской, или, если воспользоваться другим термином, – полуфеодальной. Отсюда трагическая расколотость в отношении к практике. Чернышевский высмеял ее в "Русском человеке на rendez-vous", а Добролюбов – в статье про Обломова, думая, что говорят только о дворянах. Но Герцен был прав, ответив им: "Все мы Онегины, если не предпочитаем быть чиновниками или помещиками". Замечательный русский мыслитель Г. П. Федотов считал характерным для интеллигенции "идейность задач и беспочвенность идей". Иначе, по-видимому, и не могло быть у европейски образованного слоя в неевропейской стране, народ которой сопротивлялся европеизации. Становясь революционером, интеллигент либо рассуждает о насилии, терроре, революционной диктатуре и проч., как Иван Карамазов, но действовать предоставляет Смердякову, либо сам берется за топор, как Раскольников, но тут же отшатывается от сделанного. Образы, созданные Достоевским, – вернее многих научных моделей исторического процесса. В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало ("К топору зовите Русь"), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы). Один поэт пишет:
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника -
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
Другой отвечает:
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первозданной красе…
Отсюда, с одной стороны, постоянное этическое горение русской литературы, "бунт" Ивана Карамазова ("Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу… Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка…"), отсюда "Не могу молчать" Льва Толстого и проч. За это Томас Манн назвал русскую литературу святой, а Короленко, имевший возможность выбирать между украинской, польской и русской национальностью, выбрал русскую за гуманность (см. "Историю моего современника").
С другой стороны, все проблемы "больной совести" решительно отвергались деятельной, практически настроенной частью интеллигенции. В пьесе Билль-Белоцерковского герой стремительной походкой проходит мимо девушки, ждущей поезда на каком-то сибирском полустанке. "Что вы читаете?" – спрашивает он вполоборота. "Преступление и наказание", – кротко отвечает девушка. Герой пожимает плечами: "Одну старушку убили, а разговору сколько!"
На аналогичном контрасте построен роман Тагора "Дом и мир". Никхил, человек глубокий, чистый, гармоничный, двойник самого Тагора, хочет решить все вопросы жизни в духе любви. Шондип не верит в это и рвется к насилию. В нем есть что-то захватывающее, есть обаяние энергии. Бимола, в которой можно видеть воплощение народной души, на какое-то время увлекается Шондипом, но разочаровывается в нем и остается с Никхилом. В жизни не всегда так гладко кончалось.
С этим противопоставлением отчасти совпадает другое, имеющее, однако, самостоятельное значение. Интеллигенция одновременно порождает глубоко религиозный тип, ищущий обновления и очищения традиционной веры, и столь же убежденных атеистов, стремящихся разрушить веру во все трансцендентное до основания и утвердить на месте ее, в качестве предмета веры, научную теорию. Первый тип больше проявил себя в Индии – классической стране религиозных движений, второй – в Китае. В России обе тенденции были, кажется, одинаково сильны. Отсюда крутые переходы от богоискательства к атеизму – или от атеизма к религии: С. Булгаков, Н. Бердяев, Г. Федотов, С. Франк и др. Для западных интеллектуалов не характерно ни то, ни другое: Бог их как-то не мучил, по крайней мере в классический западный XIX век. Где-то в Дании писал свои дневники Кьеркегор, но его извлекли из забвения сто лет спустя.