Из гудящего камбуза высунулся Серега, за ним радовался, распахнув полосатый живот, Доктор: желтый зуб под усами… «Пожевать хочешь?» Не, помотал головой Валька. Курить. Предложили на выбор. Глядели на него с доброй усмешкой. И некурящий Иван стоял тут же, блаженно щурясь на вымытый мир.
Курить на влажном, плотно налегающем ветру. Трезветь… Ноющая усталость отпускала. «Штормик придет», — сказал боцман.
— Штормик, — сказал Кроха.
Подрагивающим гудом гудели дизеля. Дрожали мелко леера и стойки. Ветер хлопотал в намокших чехлах, обвесах. Подрагивая на волне, покачиваясь с борта на борт, распластав вымпел и горькую дымку выхлопа, спешил Валькин корабль домой — в бухту.
Служить оставалось два года и еще сто с чем-то дней.
ПИСЬМО ТАТЬЯНЫ Л.
Так писал Андрюха Воронков.
Зачем писал?
Спросить бы.
В тот год, о котором веду я рассказ, утра августа в бухте Веселой дарили прохладой и чистотой, последним перед темными штормами покоем.
На кораблях, стоявших у стенки, менялась вахта, шла спокойная, размеренная работа. Утром поднимали флаги, а вечером их спускали. Уходили в море, — а уйдя, возвращались. В среду, субботу и воскресенье ходили в увольнение в лес. Ждали осени, ждали прибавки к жалованью, ждали конца службы. По утрам восходило холодное твердое солнце, и бухту и берег подергивала предосенняя, беспричинная грусть.
Влажный лоск вишневых палуб, влажный светлый блеск бортов, смородинная под швартовыми, синяя вдали вода… отчего не жить в такое утро, не возиться с добрым делом под пугливым вымпелом, в котором проявится вдруг глазу и станет
Белый плеск, огонь и чад электросварки. Утро было продрано дымами, свистками и грохотом, воем лебедок. Проворачивали дизеля и грузили торпеды. Било свежестью и гарью — и осенним уже дыханием воды. Скоро вспыхнут в серых сумерках желтые листья на мокрых прибрежных валунах…
— …Ровнее ты можешь вести? сварщик! тебе кашу манную, а не металл варить! — закричал, задыхаясь от ярости и сложной обиды, Шурка и, закричав, словно очнулся — обнаружив себя на палубе, на рострах на левом борту, возле шлюпок, в черном прожженном комбинезоне: старшина первой статьи Дунай, бледный и злой. А перед ним, сдернув с лица забрызганный металлом щиток, красный и взбешенный от несправедливой укоризны, пыхтел Кроха Дымов. Шел девятый час неяркого августовского утра. Варили стрелу для нового опускного устройства. Всю систему к данному кораблю приходилось привязывать самим, чертежей — никаких, и варили по Шуркиному разумению, начав еще до рассвета, ругаясь насмерть и молча мирясь. Помогал молодой Шуркин акустик Валька Новиков, а варить вместо не пришедшего с плавмастерской сварщика взялся Кроха: взялся на свою голову, влез необдуманно под строптивое Шуркино начало.
— …Куда ровнее-то? — закричал, обретя наконец дыхание, Кроха. — Сам же!.. — и стал тыкать кулаком в грязной брезентовой рукавице в набросанный мелом на палубе эскиз.
Откинулась со звоном крышка шахты в машинное отделение, и появилась курчавая и крупная, нос в мазуте, голова Ивана Доронина. Иван вытер тяжелым кулаком нос, отчего нос заблестел еще красочней, и сказал — радушно и убеждающе:
— Юрий Григорьевич! Александр Иванович!.. Неприлично.
Валька Новиков стоял, опустив руки и всем своим видом выказывая флотскую воспитанность, которая рекомендует в раздоры старших не встревать.
— Чего тебе? — очень устало сказал Шурка.
— Отдышаться, — беспечно сказал Иван. — Мазут.
Кроха, Иван да Шурка — в незапамятном давно, молодыми, гололобыми свалились они на свой «полста третий», озираясь опасливо: что за корабль? Наплыла дымка трех навигаций — и стаяла, выплеснув на палубу трех ворчливых и жестких в деле старшин. Пуще раздались и словно осели тяжеловатые Иван с Крохой, по-волчьи покрепчал Шурка. Будто век разгуливали по железным палубам в сизых робах, парусивших на ветру…
— Внимание, — сказал Валька.