Она захлопнула за собой дверь и там, на крыльце, что-то крикнула немцам на своем языке. Тут же я увидел, как поперек двери, мгновенно отслаивая древесину, прошли черные, как мухи, точки.
Я инстинктивно прижал к себе Марите и через окно двумя выстрелами убил обоих немцев.
4
Каждый год мы с Марите, с Машей, как все зовут ее в Москве, приезжаем сюда, в рыбачий поселок. В доме, где жила когда-то Визма, давно живут другие люди; он стоит еще, серый и угрюмый.
Мы не заходим в него — это было бы для нас слишком тяжело. Мы поднимаемся на песчаный взгорок, где так же протяжно, как много лет назад, шумят сосны; крики чаек остаются там, на берегу.
Мы спускаемся со взгорка, пересекаем автостраду — слева видны кокетливые домики построенного недавно кемпинга. Мы углубляемся в березовый лесок и здесь, на небольшой поляне с плотной низкой травой, находим две могилы. Два дернистых холмика, покрытых плитами из дикого камня. На этих плитах мы с Марите сами вырубили имена Визмы и Володи.
Да, время тогда, в октябре тысяча девятьсот сорок четвертого, остановилось для нас с Марите, но ему, кажется, не подвластны эти две могилы. Весенняя вода не размывает их, и летний зной не иссушает на них траву, потому что это не трава забвения. Только поздней осенью, когда уже голы над ними березы и голо, пусто небо, мы с Марите сметаем с могил желтые березовые листья, похожие на сердечки…
Так было каждую осень.
Этой осенью было иначе.
Наша комната оказалась свободной, хозяйка, встретив нас, по обыкновению, со сдержанным радушием, постелила чистые простыни. Почему-то она задержала свой взгляд на Марите, и какая-то скорбность была в этом взгляде. Она поднесла конец фартука ко рту, кивнула нам и вышла.
— Пойдем на берег, — сказала Марите.
— Ну, конечно, пойдем… Только сходим на поляну.
— Нет, пойдем сейчас, — и я почувствовал в ее голосе ту твердость, которую, я знал, мне не переломить.
Может быть, ее привлекли серебристые пастельные цвета, в которых утопало море? Горизонт был еле заметен в сплошном белом свете, и там, в глубине, чернели рыбацкие баркасы, будто висящие на невидимых нитях.
Еще девочкой она увлеклась рисованием, и я часто брал ее с собой на этюды… Я знаю, мои картины любят и не любят, но это, наверное, у меня в крови — густые охристые, огненные краски, краски русских ярмарок, солнца и хлеба… А Марите… Почему она сразу потянулась к сдержанной серебристой гамме, еще тогда, совсем ребенком? Я показывал ей на синее небо, на красную Кремлевскую стену, на пестро пылающие купола Василия Блаженного… Но нет, она упорно выбирала из коробки с цветными карандашами самые блеклые и, насупясь, чертила ими по бумаге.
Однажды я увидел, как она, штрихуя ватман, оставляет белые пятнышки.
— А это что у тебя? — спросил я.
— Это чайки… — сказала она успокаивающе, как когда-то говорила ее мать.
Я понял, что это тоже у нее в крови… И еще я понял, что интуитивно и неосознанно она требовала от меня памяти о прошлом.
Я бы солгал перед своей совестью, если бы сказал, что с тех пор не искал новой любви. Но тогда, в октябре, было озарение, которого я уже никогда не испытывал… И до сих пор нас двое — Марите и я…
— …Ну что ж, пойдем на берег, — ответил я.
Но и на берегу ее не оставило нервное напряжение. Я никак не мог понять, чем оно вызвано… И мы начали подниматься на взгорок, к соснам, мы пошли по тропинке, присыпанной мягкой хвоей.
На поляне, у могил, мы увидели человека. Он обернулся на наши шаги, посмотрел на нас исподлобья ничего не выражающими белесыми, будто остекленевшими глазами, потом что-то похожее на испуг пробежало по этим глазам, губы у него дрогнули, сложились в жалкую старческую гримасу.
— Марите?.. — произнес он наконец полувопросительно отрешенным дрожащим голосом. — Марите?..
Кровь заколотила мне в виски. В одну секунду соединилось во мне все: и пришедшее лет пять назад из Аргентины письмо — некто, с презрением отзывавшийся о своем прошлом, разыскивал дочь, — и долгий скорбный взгляд хозяйки, и вот это нервное возбуждение Марите — она будто предчувствовала что-то.
Я понял, кто стоит перед нами. Я слышал прерывистое дыхание Марите у своего плеча, она замерла, жестко сцепив пальцы на моей руке.
— Марите… — еще раз повторил он; глаза его слезились, морщинистое лицо жалко щурилось из-под шляпы с обвисшими полями.
— Нет! — Она прижалась к моему плечу, будто ища защиты. — Нет, нет!..
И только поздно вечером, когда мы зажгли в нашей комнатке старый морской фонарь, она с сдавленными рыданиями уронила голову на стол, рассыпались ее золотые, как у матери, волосы.
Я не уговаривал ее. Я молчал и слушал, как шумит за окном море. И как, обрываемое ветром, разносится над ним имя женщины — моей единственной любви.
Это кричали чайки…
АМБА
Повесть
1