Уже в сумерках, в зарядившей на ночь измороси, свернула в село колонна машин, упавше ахнула тетя Дуня, почуяв именно «последних» в тех, что молчаливо шли в хату, сверкая осыпанными водой черными резиновыми плащами и стеклами очков на дряблых непроницаемых лицах. Немцы выгнали обитателей хаты в комору, и, перед тем как плотно захлопнули дверь, Марийка успела заметить: рассаживались на лавках и ослоне, раскладывали на столе, в слепящем свете большого электрического фонаря карты и бумаги.
— Енералы! — шептала тетя Дуня во тьме коморы.
— Большому черту — большая яма, — отвечал Артем, мучаясь унизительным положением выставленного за дверь хозяина.
За плотно прикрытой дверью роились, как мухи в банке, раздраженные голоса, выделялся один — твердый, указующий, не принимавший возражений голос. Но в какую-то одну из длинных минут Марийка вдруг ощутила, что хата молчит, отчетливо проступал сеющийся во дворе дождь, и это почуяла не одна она; томительно шло время — в хате стояла смутная глухота. Дядя Артем крадучись подошел к двери, осторожно приоткрыл ее, поманил к себе жену и Зинаиду Тимофеевну; Марийка тоже подошла, и у нее волосы зашевелились оттого, что она увидела… За столом, прямо держа головы, сидели мертвецы: подсвеченные снизу старческие, дряблые лица черепно стыли темными провалами глазниц, и лишь по шевелящимся пальцам, по сдавленным горловым звукам Марийка наконец поняла, что немцы убито, обморочно спят. Только теперь она увидела, какой тяжелой, нечеловеческой усталостью каменеют эти чужие, отстраненные от жизни маски, и ни тогда, ни после ничего не сказало ей с большей убедительностью о гибели немецкого нашествия, как эти черные привидения с зияющими ямами ртов и глаз — это были трупы.
Когда немцы уходили такой же молчаливой черной вереницей, один, все время остававшийся во дворе, видно адъютант, потянул тетю Дуню в хлев, и, чуя неладное, Марийка с матерью тоже пошли… Адъютант посветил фонариком — на скудной сырой подстилке, вытянув ноги, лежала Кара, из перерезанного горла слабо сочилось. Нестерпимо пахло кровью, и в крови плашмя лежала большая голова Кары с белым, в завитках, пятном на лбу, темнел замутненный смертью печальный зрак… Немец извинительно разводил руками — не за то, что он убил Кару и тем самым убил тетю Дуню, а за то, что генералы неожиданно заспешили, не стали ужинать, вот и знай наперед, что решит начальство, и он только зря старался… И так, извинительно пожимая плечами, немец посеменил, скача по двору фонариком, к ждавшей его машине, а тетя Дуня повалилась на Кару. Не ошиблось ее сердце: все-таки это были «последние».
От этого страшного осеннего вечера и шел у Марийки некий отсчет времени, и время крутило ее, и в переплетении обжигающих сердце струй Марийку заполняла ее юность… Был Киев, встретивший ее обрушенными громадами Крещатика, с непроходящим горелым запахом войны, были скучные очереди за хлебом, с написанными по слюне химическим карандашом номерами на ладонях, было большое, холодное, обшарпанное здание школы — оно трудно становилось прежним, своим, и томил обидный стыд, когда переростком пришлось пойти в четвертый, такой детский класс…
В зимний вьюжный день за школьными партами остались только малыши, Марийку и других таких же, как она, вытянувшихся за войну горемык повели на Княгиню — там разместился госпиталь — перетаскивать уголь в котельную. Мела поземка по обледенелому двору, стены монастырских зданий, давно потерявшие окраску, зияли ржавыми подтеками, неистребимо пахло больницей, и в окнах бывших келий торчали в нижних рубахах раненые, стриженные, как арестанты, смеялись с прощаемой им наглинкой, делали девчонкам какие-то знаки костылями… Уголь от большой, недавно сгруженной горы носили кошелями, ссыпали в оббитое, густо запорошенное черной пылью подвальное окошко, уголь скрипел на зубах, стекал с потом в глаза, разъедая их…
Подстегиваемые поземкой, держа друг дружку за локотки, опасно скользили по двору две старушки — из-под темных одежд выглядывали больничные халаты, и Марийка, не поверив глазам своим, узнала мать-Марию и мать-Валентину. Она догнала их, монашки долго, слепо вглядывались в нее, и наконец чистенькие, стерильные лица их заслезились — старушки тоже узнали Марийку. Когда в монастыре был открыт госпиталь, монашки стали сестрами милосердия, и было видно: этот головокружительный скачок с неба на землю не угнетал мать-Марию и мать-Валентину, он же ничего не менял в их убеждениях: господь всегда учил свою паству состраданию к ближним. Марийка стояла перед монашками, перед сморщенными личиками, в которых, однако, теплилась жизнь и ей хотелось прижать к себе этих добрых гномиков ее детства, первых птичек из разрушенного войной гнезда…
Остальных долго еще ждал дворик на Соляной… Кого-то так и не дождался, а тетя Поля, Зося и Василек слетелись почти одновременно, после победной весны, когда еще не утихло эхо от раскатистого всплеска истории: взят Берли-и-н!