Мол, если такая очаровательная, могла бы и дать, что уж ты прямо!..
Арден поглядывал на меня с беспокойством: видимо, ожидал, что я начну ругаться и отчаянно пропагандировать окружающим свободу выбора. Но в своём квохтанье Важица была почему-то очень похожа на Ливи, и это было смешно и по-своему мило.
— Мне кажется, я не понравилась твоей маме, — шёпотом сказала я за ужином, когда мы разведывали столовую в подвале. Там было людно, но очень тихо, только звякали вилки.
— Не волнуйся, — Арден махнул рукой. — Ей никто не нравится.
— Не то чтобы я волновалась.
Я насупилась, Арден прищурился, но ничего не сказал.
Лимит по разговорам был, похоже, совершенно исчерпан. Мы уже наговорили друг другу порядочно вещей, многие из которых, возможно, вообще не стоило произносить вслух; в этом было что-то странно-тёплое и вместе с тем горячечно-неловкое.
Мы говорим ведь, бывает, совсем не то, что думаем. А думаем… пусть тот, кто об одном и том же всегда думает одно и то же, первым кинет в меня камень. В разное время я могла бы говорить совершенно разные вещи, и все они были бы совершенной правдой.
Я не хочу, конечно, быть с ним. Это совершенно низачем мне не нужно. Я не хочу ни этой судьбы, ни этой парности; я выбрала для себя другую дорогу, и не выбрала даже, нет — я проложила её сама, через грязь, через бурелом, через много страшных, холодных ночей, через отчаяние, через страх, через боль. Эта дорога и эта история — всё это теперь я; они впечатались в меня, вросли, они
Если я поведусь сейчас на эти улыбки, на глупые шутки, на всё то, что делают мальчики, когда стараются заинтересовать девочку… Полуночь с тем, кто он такой на самом деле под этим всем — и понравится ли мне это открытие; не это важно. Если я сверну туда снова, это будет предательством всего того, что я уже сделала. Это будет признание: да, я действительно глупая, глупая девчонка, которая сама не знает, чего хочет, которая всех запутала и всполошила, а потом решила отыграть всё обратно.
Да и
И вместе с тем я, конечно, хочу этого. Потому что мне нравится, как он смеётся, и цветы его нравятся, и как он переплетает свои пальцы с моими, и как жмурится, когда я плету ему косички. И потому что я сама с ним какая-то другая — легче, веселее, мягче, — и эта я тоже как будто немного лучше.
Немного счастливее.
Я смотрю на него — и вижу всё то, что
Я вижу это — и мне отчего-то хочется спасти из этого хоть
Это всё прошло; эти ворота закрылись; этот путь давно заметён снегом. Я ушла совсем другой дорогой, я ушла далеко, и другая дорога привела меня в совсем другие места — потому что так оно и работает, и есть ли здесь, чему удивляться? Я лучше других знаю, что есть вещи
Я знаю это. Но иногда очень хочу не знать.
Это всё, наверное, пустые эмоции. Я, может быть, перенервничала и теперь, как любит говорить Арден, «неадекватна». И всё равно я не хотела разговарить ни про отрубленные головы, ни про мёртвых покупательниц, ни про невозможных многодушников, ни про артефакты, ни про свою вмёрзшую в лёд сестру, ни даже про Волчьих Советников; мы сдали посуду, а в лифте Арден опередил меня и нажал вместо «4» — «Л».
И мы стояли там наверху, в крошечной стеклянной проходной у затопленной темнотой лётной площадки, и смотрели в чёрный неприветливый лес и кривые тени на снегу. По дороге, разгрызая снег, ехала тяжёлая машина с квадратным кузовом и тонированными стёклами, а следы за ней заметались сами собой, будто кто-то невидимый распушал обратно снежинки, приглаживал их и усыпал еловыми иголками.