— И желательно — очерк о женщинах Трехгорки. Журнал у нас женский… Простите, а вы не связаны ли с Трехгоркой?
— Связаны.
— Но это же чудо! А вы долго здесь жили?
— Лет сто пятьдесят, — улыбаясь и вытирая платочком глаза, ответила Любовь Васильевна.
— Сто пятьдесят лет? — изумилась девушка и стала доставать блокнот из кармана жакета. — Я очень вас прошу, пожалуйста, расскажите о вашей семье… Вы меня очень выручите. Скажу честно, это первое мое задание…
— Ну, если выручу… — улыбалась Люба. — Что ж, поезжайте тогда с нами — мы тут недалеко, в высотном доме.
Потом все направились к такси.
Алексей Иванович помог Любе сесть в машину.
Вера уселась рядом с матерью. Они не закрывали дверь и ждали.
Алексей Иванович стоял возле машины.
Бульдозер взревел и двинулся вперед.
Дом распадался под его ножом, как игрушечный. Звенели стекла, падали балки, рушилась крыша, развалилась печь, будто сложена была из детских кубиков. Упал и забор и столбик у калитки, на котором оставалась едва видная вырезанная когда-то надпись: «Верка-шалава. 1905».
— Что ж — поехали, — сказала Люба.
Но в это время к ним подошел водитель бульдозера.
— Вот, вывалилось что-то из печки… — сказал он, протягивая Алексею Ивановичу железную коробку, — гремит… может быть, нужное…
И ушел.
На коробке сохранилась картинка и надпись: «Монпансье Ландрин».
Алексей Иванович потряс коробочку. В ней действительно что-то гремело. С трудом открыл крышку.
— Люба… серьги твои…
Любовь Васильевна протянула руку, взяла из коробочки грубые, «цыганские» серебряные серьги.
— Как я тогда искала их… Ну, конечно, я их в отдушину положила… Возьми себе, Веруша. Или сейчас такие не наденешь?..
— Что ты, мама, самые теперь модные сережки. Девчонки умрут от зависти.
— Неужели?
— Правда, правда. Теперь все старинное стало самым модерновым.
Машина тронулась.
Люба невидящим взглядом смотрела сквозь окно туда, где лежал в развалинах старый дом. И вот эти развалины стали соединяться, складываться, подниматься…
Дом снова стоял на месте — такой же старенький, дряхлый дом Филимоновых… Он теперь был покрыт снегом.
ВЕРА
Круто спускался к Москве-реке этот переулок. Грязный снег лежал на немощеной мостовой. Воробьи копошились в навозе. За унылыми заборами стояли тоскливые деревянные домики.
У калитки домика Филимоновых, на столбе забора были коряво вырезаны слова: «Верка-шалава». Домик стоял в глубине, за палисадником.
При свете свечи, перед мутным зеркалом, с которого наполовину сползла амальгама, наряжалась Вера.
На единственной кровати, под старым лоскутным одеялом, подложив кулачок под толстую щеку, спала маленькая Надя.
Со скрипом открылась дверь, вошел Матвей. Он был небольшого роста, и только ему — единственному — не приходилось нагибаться, входя в эту низкую дверь.
Подойдя к жене, Матвей тихо, без упрека сказал:
— Опять уходишь, Веруша…
Не отвечая, она продолжала вдевать в уши большие «цыганские» серьги.
— Устала, бедняга… — Матвей подошел ближе к ней.
— Не тронь! — взорвалась Вера. — Нужны мне твои жалости… Мало тебе, что я, как каторжная, и ночь и день на фабрике, что домой иду мертвая, так тебе еще надо, чтоб я и вечером нос не высовывала… Хочу гулять и буду гулять.
Она прошла мимо мужа, надела теплую кофту, потом наклонилась, подняла еловую ветку:
— Хоть прибрал бы. А то мать выносили — вон мусору-то оставили… Прощай!
Скрипнула, хлопнула дверь.
Опустив руки, стоял Матвей посреди комнаты. Он и сам только что с работы. Устал, измучен.
Спала, посапывая, Надюшка.
Ночь. Голый до пояса, наполовину скрытый паром, склонился над корытом Матвей, стирая белье.
Жестокие приступы кашля то и дело схватывали его. Кашель бил его, заставляя сгибаться ниже над корытом. Ходуном ходили острые лопатки.
Заскрипела дверь, и, низко наклонясь под притолокой, вошли двое фабричных.
— Здорово, хозяева, — сказал тот, что постарше, и обвел взглядом комнату. — Ты что ж, опять один дома?
Матвей не отвечал. Из его впалой груди рвался густой, хриплый кашель.
— Мы за тобой, Мотя.
Молча обтерев руки, Матвей оделся и стал одевать сонную девочку.
— Не оставлять же одну…
Он одевал ее умело, ловко, видно делал это постоянно, привык.
Девочка терпела, не хныкала, а когда отец взял ее на руки, прижалась к нему и снова заснула.
— Дорого дал бы — поглядеть завтра на господина Прохорова, — говорил один из фабричных, тот, что постарше. — Ну, как, Матвей, готов?
— Да… всполошатся завтра хозяева, — второй фабричный открыл дверь, выходя, — такого они еще не видели: чтоб не одна фабрика, а вся Пресня стала.
Проходя через сени, Матвей достал из-за поленницы дров пачку листовок.
Они разделили ее на три части, припрятали на себе, под одеждой и вышли на улицу.
Матвей прихватил ведерко с кистью.
— Неладно получается, — негромко говорил тот, что постарше, косясь на девочку, которую Матвей нес на руках. — Верка твоя совсем отбилась от рук. Пьет. Гуляет. Пропадет баба.
Матвей молчал.
— Ну, не хочешь говорить — дело твое. Ребенка жалко.
Вдали раздался протяжный свист, крики.
— Живо расходись, — приказал старший.