— А не случилось ли так, что только ваша милость видели этого Бога, а остальные опустились на колена из послушания и уважения к командиру? — спросил он меня с долей глубоко скрытого ехидства.
— Нет. Мы
Мы съели целую тарелку анчоусов. Выпили еще по бутылке. Нас окружали рыночные молодчики, шлюхи и мошенники, которые, можно сказать, являются душой нынешней Испании…
— Можете ли вы, ваша милость, представить себе, что между этой тарелкой жареных анчоусов и другой тарелкой, в другой харчевне, куда нас может привести случай, если вообразить, что мы продолжим прогулку, меня внезапно постигнет, говоря без обиняков, смерть?..
Асеведо говорил со знакомым мне чувством. Знаешь, что вот сейчас, когда закроешь дверь или пройдешь мимо кафедрального собора, это будет твоя последняя минута. Чувствуешь, что прощаешься с миром. И знаешь, что между одним обычным действием и другим, между закрываньем двери и бритьем может прийти смерть, конец нашего существования, который, в свою очередь, есть конец света (ибо не существует катастрофы для всех людей, но есть одна верная, молчаливая катастрофа для тебя, твоя смерть).
Так мы философствовали, пока не забрезжил свет зари. Туманный свет.
Я вынул свой кинжал — ведь Асеведо был слеп, а его поводырь лежал между ножками стола, как уснувшая борзая. Внимательно осмотрел его. Кинжал дает человеку власть, власть действовать без колебаний. Молчаливую власть палача или воина. Он — существо твердое, но обладает и гибкостью, что достигается при закалке в лучших мастерских Бильбао, тогда он не ломается при ударе. Это был кинжал деда Веры, имевший на своем счету немало утаенных смертей. Много лет он спал, словно человек, не замечающий бегущую мимо суетную жизнь до момента, когда ему приходится снова войти в нее, в ее повседневность через врата преступления или героического подвига.
Как всякое оружие, он завораживал. Смотришь и смотришь на него, взвешиваешь в руке. Оружие несет в себе трагическую уверенность, которая в нашей душе иногда слабеет.
Асеведо вышел из своей мнимой сонливости. Он нанес короткий удар своей палкой, глухо прозвучавший на ребрах уснувшего поводыря, и приказал:
— Пошли! Подымайся и иди, северный пес с глазами рыси!
Когда я пришел домой уже поздним утром, я застал всю улицу Пимьента в волнении. Донья Эуфросия растревожила всех соседей моим исчезновением. Сказала, что на меня, возможно, напали цыгане или мавры, которые бродят шайками. Сказала, что я «так слаб, что мог помереть от обморока». Возле дома толпились евреи из пекарни со своим бело-пегим котом, шорник с шилом в руке и мальчишки-оборванцы со всего околотка. Настоящий переполох. Я вошел в дом, бранясь с этой ведьмой Эуфросией, которая посулила отомстить, вылив мне на голову миску бульона!
Опасная витальность. Проявляется в обильных кровотечениях каждое утро. Сплю едва ли несколько часов. Сразу же начинаются невыносимые кошмары (невыносимые из-за того, что это действительность): появляется Лусинда, голая, ее тело неестественно смуглое, волосы распущены, она трепещет от любви и похоти на теле Мохамеда, исполненного спокойной эротической властности. Это ужасные видения. Я вижу все, вижу
В то же время испытываю некое спокойствие. Кинжал, как своего рода лекарство, ждет минуты своего очистительного труда. Он отчужден и спокоен, как ангел, несущий смерть.
Я намерен не прекращать свой рассказ, который теперь превратился в род мемуаров с неожиданными вторжениями сегодняшней жизни. Буду записывать все: то, что не рассказал о своем прошлом, и о своих предыдущих кораблекрушениях, и подробности этого предпоследнего крушения, которое наверняка заставит меня впервые убить презренного человека своей рукой. (Я слишком беден, чтобы позволить себе роскошь иметь собственного палача, как герцог Альба или герцог Медина-Сидония.)
Я разделил свое время. Днем спокойно пишу на крыше, а в сумерки выхожу по заранее намеченному маршруту, чтобы, постепенно сужая круг, выслеживать того, кто должен погибнуть.
…
С НЕОЖИДАННЫМ СПОКОЙСТВИЕМ ПИСАЛ весь долгий дождливый день, рассказывая о возвращении в Испанию, вспоминая тогдашнюю праздничную Севилью и начало моего правления — или бесправия — в Рио-де-ла-Плате.
Естественно, при возвращении из Мексики у нас произошло кораблекрушение, которое, учитывая силу шторма, могло стать последним. (В конце концов у меня сложилось убеждение, что все дело в моих личных взаимоотношениях с Нептуном.)
Родители мои скончались. Большой дом без меня был вроде пустой раковины на песке. Глубокое горе облегчалось удовлетворенным тщеславием. Меня изобразили героем столь же безосновательно, как позднее меня превратят в дьявола, насильственно возвратив из Парагвая.