До того дня, когда пришла повестка, – дня, который он силился забыть, а его жена Бетси с горечью называла «днем, когда земля ушла из-под ног», – они жили в просторном доме с палисадником в Гринич-Виллидж, предавались прозаическим удовольствиям сытой жизни, мирным городским развлечениям и родительским утехам. Это вовсе не значит, что они забурели и превратились в обывателей. У них были живые умные друзья – большей частью молодые адвокаты, журналисты, врачи и их жены. Они устраивали вечеринки и изредка – воскресные поездки за город, когда все напивались в дым. Случались порой и семейные ссоры, но быстро наступало примирение. Оба они были достаточно разумны и не позволяли мелкому семейному недоразумению перерасти в распрю; они прекрасно ладили и, хотя медовый месяц давно прошел, по-прежнему любили друг друга. Позже, в лагере, увязнув в какой-нибудь входящей или исходящей липучке, Калвер, бывало, поднимал глаза от стола и смотрел невидящим взглядом на окутанный маревом сосняк, на раскаленные песчаные пустоши, ища спасения от неизбывной скуки в мечтах об утраченной простоте и радости. И всякий раз его мысли возвращались к одному и тому же видению: зима, воскресенье, конец дня; закутавшись потеплее, толкая весело подпрыгивающую коляску, в сопровождении меланхолического пса они выходят на прогулку. В эти часы бешеное сердцебиение города утихало; прикрытый грязноватыми лохмотьями снега, он обретал мирный облик Старого Света, а прохожие в сумерках казались румяными и довольными, какой бы тревогой ни разгорались красные шапки газет в киосках и какие бы зловещие слухи ни ползли из репродукторов. Меркнущий свет воскресенья сулил Калверу не уныние трудового утра, а рабочий азарт будней, и не потому, что он был делягой: просто он был счастлив. Он был счастлив, гуляя в холодные зимние сумерки с женой, ребенком и собакой. И был счастлив, когда возвращался домой, в тепло, к привычным запахам толченого арахиса и ливерной колбасы, к теплым объятиям засыпающего ребенка, к веселым стычкам собаки с кошкой, к музыке перед сном. Иногда Калверу казалось, что именно музыка была ключом к прежней его жизни, теперь такой далекой, как будто тонущей в темной глубине веков, и он с тоской вспоминал зимние вечера, когда он сидел за пивом и слушал – да с ним ли это было? – Гайдна. Теперь он помнил только один такт, десяток ясных, радостных нот, которые уводили его к еще более далеким, ничем не омраченным дням – последним дням детства. Там, словно ожившие цветы на залитой солнцем лужайке, с движениями такими же воздушными, как эта музыка, две маленькие девочки играли в теннис, махали ему, звали беззвучными голосами.
Убогий городишко поблизости от лагеря был до отвращения знаком Калверу – поначалу он жил там. Оставив ребенка у сестры, они с женой приехали сюда и сняли клетушку в туристском домике. Там они прожили две недели. Напрасно искали они другое жилье – ничего больше близ лагеря не было. Они отказывались от грязных конур, за которые хозяева заламывали бешеные цены; люди с умильными деревенскими лицами и алчным огнем в глазах расписывали им свои хибары и курятники. Пожилая владелица туристского домика была сварлива и жуликовата. И в конце концов они сдались. Бетси уехала домой. На прощание он целовал ее, а кругом на автобусной станции валялись конфетные обертки, плакали под дождем напуганные дети, толпились солдаты с фибровыми чемоданами – кошмарно знакомые приметы тревоги и разлуки. Приметы войны. Щека его намокла от ее слез. То был зловещий день, и дождь, струившийся по оконным стеклам, скрадывавший очертания далекой серой вереницы сосен, нудно бубнил свои пророчества и напоминания – о тропических морях, бурных просторах, о чужих берегах.
2
Он сам слышал разрыв. Они ели на командном пункте в рощице, когда справа донесся звук, как будто далекий, но слишком уж отчетливый – два удара подряд, от которых вздрогнула земля: