Подхватила мокрый, уже истрепанный веник, выдернула, не глядя, несколько березовых прутиков, помогая зубами, содрала остатки листочков. Пашка стоял истуканом, но когда она повела плечами, встала перед ним, в рост, не скрываясь и красуясь, его руки потянулись к пуговицам рубашки. Руки работали как-то сами, расстегивая, скидывая, то рубашку, то потом и штаны, а глаза восторженно шарили по всему ее телу — прошла из предбанника внутрь первая, вильнула тугим и сочным телом, вступила под неровные отсветы чадно горящих свечек. Сдвинула в сторону короткую банную лавку, молча кивнула — мол, сам знаешь, чего и как…
Его руки все-таки же сами по себе — прикрыли, чего надо, но кончик призывно и нагло торчал поверх ладоней, и только неясный свет бани, а то и просто распаренное тело, не дали Пашке увидеть, как внезапно и сильно покраснела Маринка…
Пашка лег, хотя скорее встал на четвереньки — коленки на полу, живот на лавке, оттопыренный зад и главное — лицо, что магнитом за Маринкой. Взмахнула прутиками — а Пашка глазами не за розгой, а за шарами грудей, что сквозь прилипший халатичек чуть приподнялись, потом мягко под ним мотнулись — вздрогнул, чуть губы прикусил, когда прутики свистнули по оттопыренному заду, но про себя молча клял только свечки — потому что мало света, а надо видеть ее всю… Как есть всю, в движениях, в изгибах, в поворотах ладного желанного тела…
Стегнула еще несколько раз, молча и не так уж чтобы сильно, потом глухо и сказала:
— Не пробирает тебя… Размахнуться не могу…
Бросила на пол прутики, сдернула халатик и встала над ним откровенно голая, бело-розовая, не пряча ни выпуклого треугольника под втянутым животом, ни темно-розовых ореолов вокруг крупных набухших сосков. Наклонилась, подбирая прутики и почти коснулась грудями его спины — а его как током от близости, от жара распаренного тела, от желания видеть-видеть и трогать-трогать-трогать… м-м-м…
Почти и не замечал прутиков — стегала и вправду не сильно, но могла бы и плеткой — все равно бы ничего кроме маятников тяжелой груди, кроме жадного изгиба бедер и стройных, напряженных ног, не видел бы и не запомнил.
А Маринка под накатывающий между ног жар прикусывала губы и то легко проводила кончиками прутиков вдоль его стройной загорелой спины, то внезапно постегивала ими по узкому заду, глядя как судорожно и несильно вздрагивают половинки и чувствуя, как отчего-то сжимаются и ее тугие полушария…
Пламя свечек мотнулось разом, наклонилось вдоль — дед-то тайком и не пробирался, но за своими «любованиями» они и черта не услышали бы. Открыл дверь из предбанника, так и увидел — голый Пашка, над скамейкой раскоряченный, а над ним Маринка, так же бесстыже голая, вскинула правой рукой прутики, а левой ладошкой срам прикрыла… Да где там «прикрыла»-то! Пальцы в мокрую щелку впечатались, сжала все как есть…
…Деда часто любил говорить: «Я те не прафесар, лекцев читать не буду, заголяй зад да знай себе постанывай!». Маринка послушно заголяла и постанывала — когда коротко и тихо, когда отчаянно захлебываясь долгими стонами. А «прафесар» выписывал на девчонке полосочки науки — то узким ремнем, то распаренной гибкой лозой, то змеиным языком недлинной тонкой плети.
И тут все без долгих «лекцев» обошлось, да и чего говорить, когда и так все наружу? Пашка примостился в углу на коленках, спрятав-зажав между ладоней орущее от напряжения хозяйство, окаченная ушаткой холодной воды Маринка — в струночку прямо посреди мыльной, на полу, и огоньки свечек туда-сюда, туда-сюда: от каждого взмаха дедовой руки. В кулаке зажата розга — но не та тройка торопливых прутиков, что Маринка из веника для Пашка дернула, а домашняя, из кадушки, для девкиного зада загодя припасенная и как надо вымоченная — жадно голый зад лижет, пухлый рисунок сразу прочерчивая, кожу зазря не рвет, а ума — ого-как прописывает!
С перепугу и от того, что так не к месту застукали, первый пяток хлестких ударов Маринка отлежала сгоряча — как недавно Пашка, едва чувствуя боль от розог. Но то ли дед начал сечь сильней, то ли прутья, наконец, хорошо «пробрали» зад, но после очередного Маринка выгнулась, подтянула ладони к лицу и глухо, коротко застонала.
— Ишь, бесстыдные свои гляделки прикрыла… — проворчал дед, отмахивая назад мокрые прутья. — Ничо, мы так лозы пропишем, что ты их наоборот выпучишь! Вот-та!!!
— М-м-м… — стон Маринки и почти неслышный, но почти хором — нутряной стон Пашки: ой, как она изогнулась! Как повела бедрами! Как хочется погладить плечи или вот их, сжатые от боли, но все равно круглые и такие красивые половинки!
— Ничо… выпучишь… — мрачно приговаривал дед, выхлестывая то сжатый от боли Маринкин зад, то прописывая ума поверх стройных сильных ляжек, то прочерчивая следы слегка наискось по гибкой спине. — Ты, кавалер хренов! — бросил взгляд на Пашку, подтягивая кальсоны с огромными желтыми пуговищами. — Подай свежих розог! Да штаны надень, торчишь… стручок недозрелый!