Читаем Долго и счастливо полностью

Было у нас такое право у обоих — у него и у меня. Что с того, что я не мастак говорить, не нахожу настоящих слов? Что с того, что не самая долгая и не самая безоблачная жизнь Шимонека вовсе не была единой цепью, а трудной, какой же порой тягостной мешаниной страха и отваги, усталости и усилий, неистовой верности и постоянных тревог. Не раз и не десять спрашивали мы себя, не обернется ли когда-нибудь эта верность стыдом перед людским гневом и смехом, не напрасно ли в течение стольких лет не хотели мы иметь никаких иных прав, кроме упрямой, цепкой и все возвращающейся надежды на тот путь очеловечивания человечества, истоки которого — в классической немецкой философии и учении английских экономистов, в наших и чужих восстаниях, в сочинениях двух великих мыслителей, в идеях и борьбе Ульянова и далее, далее — в радостях и горестях, во всех тех годах, которые никто не имеет права отобрать у нас и о которых я не премину сказать и здесь, на морозе, в сухом шуме елей и обнаженных берез, на холмике смерзшейся глины, ибо мы пережили их, стараясь, хоть иногда и тщетно, сознательно сделать их лучше и по возможности честно взвешивать, какой ценой и в каком направлении мы так долго идем.

— … и потому, — сказал я в заключение, — и потому, дорогой Шимонек, хоть ты и принадлежал к тем, кому выпало больше борьбы, чем покоя, и больше страданий, чем радости…

Помню, после этого слова у меня начался первый приступ кашля, перехватило дыхание и голос, я согнулся чуть не до земли и на мгновение оперся о изголовье черных нар, на которых покоился Шимонек. К счастью, приступ продолжался недолго, не лишил остатков голоса и даже сослужил мне службу, ибо отупевшая, окоченевшая группка очнулась — все смотрели внимательней и, кажется, начали слышать, что я говорю.

Мне осталось сказать только несколько слов. От кашля и резкого ветра глаза мои наполнились слезами. Я чувствовал их на лице.

— И потому я скажу тебе на прощание, — и была это последняя фраза длинной моей речи, — что жил ты долго и счастливо.

Могильщики быстро сгребли землю в неглубокую яму, все расходились торопливо, не прощаясь, вдова забылась в печали, и только дочь Шимонека хотела поблагодарить меня так, как ее учили дома: она неловко склонилась к моей руке, которую я едва успел выхватить из-под ее губ. Все остальные избегали моего взгляда, обходили меня стороной, даже малый из райкома не удостоил меня словом.

Мы возвращались с Тадеком домой одни, отстав от остальных. Долго ждали трамвая. Я старался не кашлять, но все было ясно. Тадек молчал. Он тоже не смотрел на меня. Глаза у него были злые, и недобрая усмешка то и дело пробегала по его лицу. Я вышел на остановку раньше. Вышел один — он не захотел зайти в бар для принятия солидной противогриппозной дозы водки и чая.

— Дома есть аспирин, — сказал он. — Смотри не спейся, ты… оратор.

Уже ранним вечером я почувствовал знакомое колотье под правой лопаткой. От жара у меня сразу же заблестели глаза. Тадеку достаточно было одного взгляда. Он начал кричать, ругаться, вспоминать весь тот напыщенный вздор, который я без смысла, разбора и пользы вывалил на гроб Шимонека.

— Что это за дружба? Что это за скорбь? — орал он. — Слова по-человечески сказать не умеете. Ни живым, ни мертвым. Азбучные истины. Толчение воды в ступе — это ваше долгое и счастливое… Разве ты…

Я не мог смеяться, так как в груди кололо все больней и глубже.

— Дубина ты стоеросовая! — сказал я, старательно скрывая нежность.

Я внимательно следил, как он мечется по комнате в поисках аспирина, водки, чая, и не слушал выкрикиваемых им слов, удовлетворяясь лишь звучанием его голоса, в котором я чувствовал прежде всего настоящее беспокойство, а также редкие у него нотки сыновней любви, и потому-то со счастливым облегчением я все глубже погружался в болезнь, безразличие и беспамятство, молча приветствуя Шимонека и строго запрещая Тадеушу излишне тревожить медицину.

Он, однако, вызвал врача, прежде чем я успел залечь в кровать.

Неразговорчивый блондин высоко вознес брови при виде двух моих шрамов, выстукал, выслушал, тяжело вздохнул, глянув на термометр, и сразу же всадил полный шприц в левую ягодицу, нисколько не тревожась об ощущениях пациента. Потом они долго и настырно шептались в кухне. Меня трясло не только от жара. Меня трясло и от беззвучного смеха. Походило на то, что Шимонек — недовольный такой бездарной и долгой надгробной речью — намеревается потащить меня за собой, под сень черных елей и оголенных берез, в аллейку скромную, но не совсем еще запущенную.

Когда Тадек вернулся в комнату, я сделал вид, что сплю.

<p><strong>ГЛАВА ВТОРАЯ</strong></p>
Перейти на страницу:

Похожие книги