- Ты что это, Огуречная Голова, надо мною причитаешь? - как мог, прикрикнул я. - Помирать я покамест не собираюсь. А ты, как заявился, все слюни тянешь. А еще милиционер...
- А ты и не умрешь, - вдруг сказал Хамитьян. - А слез моих и угрызений совести не принижай. Тебе это не пристало.
Мне стало жаль Хамитьяна, будто сидел передо мной тот давний, в муках и мытарствах росший сирота.
- Ты не умрешь, - тихо повторил он. - По тебе уже раз погребальную отпели. Теперь пусть подождут. Не то больно часто будет.
- Когда? Как?
- Что - не знаешь?
- Не-ет! - изумился я.
- В сорок третьем. Разве тебе никто не рассказывал?
- Нет, не рассказывал...
- Рассказать, что ли?
- Расскажи. Должно быть, про свое погребение слушать не скучно...
И рассказал Хамитьян историю, в которой я вроде бы уцелел - другого смерть ухватила. Уцелел я. Уцелел, да не уберегся. Вечную рану в душе эта история продрала. Потом Хамитьян ушел. Мой взгляд упал на сверток, лежащий на тумбочке в изголовье. Я развернул газету с одного угла. Там лежали сморщенные желто-зеленые два яблока.
Он ушел. То была последняя наша встреча, последнее расставание. Потому что вскоре я услышал страшную весть: на каком-то полустанке он бросился защищать юную девушку от пьяных бандитов - и его в сердце ударили ножом. В тот день, говорят, он и не при службе был. Весть до меня дошла не сразу, я даже на похороны к нему не попал.
Он мне тогда хотел одно легкое, половину жизни отдать. Недолго прошло - и чьей-то жизни ради свою жизнь отдал, всю и разом.
После этой вести два чувства начали подтачивать мой дух. Одна боль - страшная, такая нежданная и быстрая - смерть друга-ровесника, другая - собственная моя целость-сохранность, мысль, что жив остался, лишили покоя. После того, что рассказал Хамитьян, стало мне казаться, будто, сам того не ведая, угнал я чью-то жизнь, словно коня из чужого косяка, будто живу я теперь жизнью, кем-то одолженной мне. Мысль эта лежу ли, хожу ли - бьется в мозгу: "только в долг", "только в долг", "только в долг"...
А ведь своим рассказом он меня ободрить хотел, успокоить, надежду мою укрепить, он мне этим будто долгую жизнь сулил. Да все не так вышло. Одна вроде единственная у меня голова, а куда приткнуть - не знаю. Вот она, эта история. Как мне Хамитьян, покойник, поведал ее, так слово в слово и перескажу.
"С ЮНЫХ ЛЕТ МЕНЯ ОСТАВИЛ ОДИНОКОЙ..."
...Как вот здесь, во лбу, немецкая пуля мне кость раздробила, я долго еще оглушенный, контуженный, ходил. С неделю и в ауле пробыл. В тот день, когда я домой вернулся, учителя - наверное, чтобы хоть както народ приободрить - поставили в клубе концерт. Пели, плясали, стихи читали.
А под конец вышла на сцену твоя жена Рауза. И по рядам вдруг прошел какой-то беспокойный шепот. Прошел и затих. В тот день твоя ясная и пригожая, как белая бабочка, Рауза даже самой себя была милее. Бывает же так: отступает вдруг даль, небеса будто взмывают над головой, и так прозрачен становится воздух, что видишь ветер, бегущий в нем. Вышла Рауза на сцену, и в тот миг для меня все пределы раздвинулись, край мира отступил куда-то, и будто разом замолкли все пушки, улеглась боль, тревоги развеялись, раны унялись. Во всем мироздании из всего сущего только Рауза - она одна осталась. Грустное ликование светилось в ее лице, а может - торжественная печаль. Может, и Рауза не совсем настоящая, нездешняя, лишь на миг короткий слетела она с неба. Одну только песню и пропеть...
Пела она "Ашкадар". И с самого начала пугающая тишина нависла над людьми. Все больше сгущалась она и вот-вот, казалось, рухнет и придавит всех. Только голосок и подпирает ее.
На охоту он ушел, пропал бесследно, С юных лет меня оставил одинокой...
А конец песни она так спела - самую сердечную сукровицу выжала. Но почему-то не хлопали. Плеснуло лишь в двух-трех местах, да и то робко как-то, испуганно... Вдруг позади, возле стены, всхлипнула и заплакала женщина. Следом - ее соседка. И девочка, рядом со мной, закрыла ладонями лицо. То там, то здесь слышался уже задавленный плач, так быстро пробежал он по рядам. Рауза растерялась, лицо ее потухло и омрачилось. Видно, этой песней она людской, их всех, боли коснулась. Ведь сколько "с юных лет остались одинокими". Третий год война идет... Со многим уже свыклись люди, ко многому притерпелись, но песня, какая печальней и горестней, стала еще большей горечью душу пронзать. Люди все всхлипывают, не уймутся. И не остановит никто друг друга, не утешит. Один я сижу с сухими глазами. Неужто сердце у меня каменной коростой покрылось?
- И всегда вы так в клубе - сами поете да сами и плачете? - спросил я, нагнувшись к девочке.
- Нет, - сказала она. - Только в этот раз совсем уж невмочь. Неделю уже, как на Пупка черная бумага пришла. Весь аул знает. А Раузе сказать - ни у кого сердца не хватает. Не перенесет, боимся, так ведь она его любила.
Я медленно в землю погрузился... вышел на свет обратно. Рауза все там же, на краю сцены стоит. Такая тоненькая, ветер коснись - качнется она и упадет. И горькой же беды поклажа ждет ее плечи. Дай же силы этой маленькой женщине.