Читаем Долгое-долгое детство. Помилование. Деревенские адвокаты полностью

А Мария Тереза, став мужней женой, успокоилась, уверенность и терпение пришли к ней. Есть отныне у нее в мире надежда и опора. «Война век не протянется, а любовь — навек», с этой простой мыслью встретила она чуть затеплившиеся сумерки. Выйдя провожать, не рыдала, не терзалась, как в прошлый раз. Она мужа в бой провожает. И тут нельзя лить слезы, солдатскую душу бередить.

Бронетранспортер, уткнувшись в плетень, словно конь, привязанный к воротному столбу, ждал хозяина. Не ржал, не дергался, копытом не бил выдержка была железная.

— Ну, милый, прощай, — сказала Мария Тереза. — Головы не теряй! Сначала она поцеловала его в обе щеки, а уже потом в губы. Поцеловала спокойно, без страсти или горечи, как целуют в дорогу. А Любомир стиснул руками жену, поднял ее и выдохнул горестно: «О-х!»

— Скоро светать начнет, опоздаешь, ругаться будут, — напомнила молодая жена.

— Не оставляй меня, Мария Тереза. Не забывай! А забудешь, беда будет, большая беда. Для нас обоих…

— Я буду ждать, Любомир. Сколько нужно, столько и ждать буду.

— Я вернусь! Я через Берлин, через Андалузию вернусь. Меня теперь и смерть не возьмет. Береги себя!

Он впрыгнул в машину, завел мотор, дал задний ход и, круто развернувшись, устремился в обратный путь. Мария Тереза, стоя возле ворот, проводила его спокойным взглядом, даже рукой не помахала, впрочем, и помахала бы — он уже не увидел. У околицы машину снова встретил лохматый пес Гусар, облаял добродушно, пробежался немного, провожая гостя, и отстал. Потом он сел на задние лапы, вытянул морду, молча посмотрел на луну — и заскулил. Мозжащий душу скулеж тянулся и тянулся. Долго скулил, долго плакал этот в лохмах так за год до конца и не слинявшей шерсти рыжий пес, бедная, одинокая душа. Стоя в воротах, Мария Тереза слушала его, терпела-терпела и покачнулась вдруг. Покачнулась, но не упала…

Все так же сияла луна — весь большак лежал нараспашку. Казалось, в обратный путь машина тянула еще быстрей, еще мощней. В сердце Любомира страсть смешалась с тоской. Но чувство это к земле не гнет, в небо тянет. Теперь две души в нем, два тела, слившись, будут жить. Если, конечно, доведется жить…

Возле хутора Чернявка сержант Зух как-то упустил из виду крутой поворот. Заметив, резко переложил рычаг, но было поздно. Левый бок транспортера зацепил стенку скосившейся глинобитной лачужки возле обочины. Фыркнув, взметнулось облако пыли, с истошным кудахтаньем вылетели оттуда разбуженные три курицы. Зух, остановив машину, спрыгнул на землю. Пролез через пролом в стене, осмотрел лачужку. Кроме тех трех кур, никакая другая живая душа вести не подавала. Да и куры улизнули в крапиву.

Шагах в пятнадцати — двадцати отсюда внутри ограды стоял довольно большой дом. В доме тоже ни огня, ни звука. «Э, не бог весть какая беда, война как-никак… — стал успокаивать себя сержант. — Трем курам сон потревожил. А лачужку починить — глины полон овраг». Подумал так Любомир Зух и отправился дальше. Пегую козу, что лежала в дальнем углу и лениво жевала жвачку, он не заметил. И та знать о себе не дала.

А дом за оградой не был пуст и безжизнен, как показалось Зуху. Кто-то один сначала осторожно подошел к окну, высматривал, что там, на улице, когда же машина тронулась, он вышел к жердяным воротам, постоял, вытянувшись длинным телом, но на улицу выходить не стал, лег грудью на верхнюю жердь и смотрел вслед бронетранспортеру. Дорога вся лежала на виду.

Это был Ефимий Лукич Буренкин, мужик крепко за шестьдесят, известный в округе печник и жестянщик. И так же известен был он в округе своей прижимистостью. Чужого не возьмет, однако и своего, хоть сдохнет, а не даст — вот таков Ефимий Лукич, скуп, а не жаден. И упрямства хватает. Из-за этого своего упрямства он и перед немцами не трусил, наши вернулись — и перед нашими особенно не суетился, тело свое, длинное, узкое, как вечерняя тень, ни перед кем не гнул. Единственного сына Ефимия Лукича в первые же дни войны призвали в армию. Пришли откуда-то из-под Казани два письма, и больше вестей не было. Да и какие вести — сколько времени между ними стоял враг. Может, сын и живой еще. Сноха — кроткая Фрося — прошлой осенью, когда на дальнем поле всем хутором молотили для немца хлеб, однажды ночью сошлась с немецким солдатом и, не вынеся позора, на рассвете повесилась на суку одинокого дуба на меже. Ни обвинить, ни осудить ее никто не успел. Сама себя обвинила, осудила, и сама себе эту казнь назначила. На руках у дедушки остались восьмилетний внук Васютка и внучка Маринка, пяти лет. Старуха у Ефимия Лукича умерла еще четырьмя годами раньше.

Перейти на страницу:

Похожие книги