Время было пестрое — то красные врываются в аул, то белые. Джигитов в солдаты забирают, пожилых — в обозники. Овец гонят, кур хватают — блеянье и кудахтанье по всему Кулушу. Горшки со сметаной и маслом из погребов как языком слизнуло. Но аллаху спасибо: ни те, ни другие женщин не трогали. Хотя в округе, сказывали, случалось и такое.
Вот в эти-то дни со смертью, что, принюхиваясь, бежала по следу Кашфуллы, и повстречался Нурислам. Лицом к лицу столкнулся, глаза в глаза и не растерялся.
На хромом ленивом мерине боронил он поле возле Ак-якуповской дороги. Уже слышу вопрос: отчего на мерине, где же серый жеребец? Потому немного вернусь назад.
Была пора — только что сошла полая вода. Вместе с другими обозниками отправили Шайми Зайца и его серого жеребца в сторону Стерлитамака — на сей раз белые. Серый уже был не тот серый, что когда-то вез больного учителя в верховье Уршака. Тянул свои годы, тянул свои грузы, налегал на постромки и порядком изнурился. Но с виду еще держался. Вскинет порою голову — и враз помолодел. Что и говорить, окажись тогда мерин дома, его бы запряг Шайми, а не серого жеребца, но, как на грех, убрел мерин в лес и пропадал три дня.
Прошла неделя, и обозник, перекинув смотанные ременные вожжи через плечо, посреди ночи ввалился домой.
Только шагнул через порог, первый вопрос был:
— Глянь-ка, жена, голова на месте?
— Твоя, что ли? Не знаю. Поглядеть, так вроде на месте, — сказала на слово охочая да скорая, на работу нерасторопная его жена.
— Гляди не гляди — цела-целехонька.
— Ну, хвала создателю, коли так!
— А когда голова цела, что будет?
— Хвала будет… создателю.
— Вот заладила! Была бы голова цела — а добра и скота нажить можно.
— Коли господь соблаговолит.
— Как же, жди от него, от господа, соблаговолит он! Все, женушка, проморгали мы серого жеребца, прохлопали. Остался он в чужих краях, поникнув в тоске головой.
Страшная эта весть до жены, кажется, не дошла. Тут бы судьбу клясть и себя оплакивать, а она жеребца принялась жалеть.
— Бедняжка! Один-одинешенек? В чистом поле?
— Посреди боя! — выпалил Шайми, долго не думая; словно пламя пыхнуло перед глазами, и увидел Заяц картины, каких никогда в жизни не видывал. — В аду кромешном! Как заржал он в неистовстве — до сих пор сердце унять не могу. В самый огонь сражения, в самую гущу боя ворвался он, одну белогвардейскую лошадь ударом копыта убил, другую на месте изувечил, встал на дыбы, схватил зубами офицера за бок и шмякнул на землю.
При такой вести вялая его женушка встрепенулась вся.
— Ай да наш аргамак! Отчаянный оказался конь. Не зря его хлебушком кормила, от вороного тайком.
Но воображение Шайми как вспыхнуло, так и погасло. Он доплелся до чурбака в углу и сел. Глянул сонными глазами на пятерых своих детишек, вповалку спавших на хике, и тоже захрапел. Про старшего сына, пропадавшего где-то, и не вспомнил. Две ночи перед этим он даже глаз не сомкнул.
Если же по правде, случилось так. На опушке густой дубравы войско встало на ночлег. Обозники собрались возле костра, перекусили, о том, о сем поговорили, началось со всяких слухов, какие в мире ходят, а потом разговор завернул совсем круто.
— Ждите, братцы, быть завтра судному дню, — сказал один. — С Оренбурга красные идут. Что там конных, что там пеших, что там с пушками. Бессчетно.
— Стало быть, сглотнут этих и жевать не будут.
— А заодно и нас.
— А нас-то зачем? Разве мы войско?
— Как же, будет пуля или снаряд лететь и каждого встречного спрашивать: «Ты войско или обозник?»
— Хватит вам, нашли чем людей пугать! — сказал дядька-мещеряк[39]
, до самых глаз заросший бородой.— Небось испугаешься, коль борода вспыхнет.
— У красных, сказывают, силы теперь видимо-невидимо.
— Ну и пусть. Нам-то что? Мы обозники.
— А чьи обозники-то? Чье добро возим? Чью, стало быть, песню поем?
— Я ничью песню не пою.
— Заставят, так запоешь, тебя не спросят. Еще как зальешься.
— Тогда, выходит, мы все для красных враги?
— А то.
Трудно сказать, с умыслом кто-то затеял этот разговор, нет ли, однако тревожной мути обозникам в душу плеснул изрядно.
Когда кругом все угомонилось, Шайми со стариком-чувашем лет пятидесяти, с которым три дня ехали след в след, тайком сговорились, что ближе к рассвету убегут. Решили, что если бежать потихоньку, без лошади, то никто ничего не заподозрит. Кто же сам, по своей воле собственную лошадь оставит?
— Моя лошадь старая, ледащая, — зашептал старый чуваш. — Ни слезам литься, ни душе томиться… Но божья тварь, однако, потому лишь жалко. И сбруя на тридцати узлах, в сорока заплатах. Хорошую-то лошадь я вместе с упряжкой у нас в лесу спрятал. Сынишка стережет. А твой конь, Шай-мишка, знатных кровей, хомут-дуга боярские, арба царская. Подумай сначала. Второго такого коня дома, наверное, нет.
— Головы тоже второй нет, — отрезал Шайми.
— Тоже верно. Второй головы ни у кого нет.
— Была бы голова цела, говорим мы, башкиры, а лошадь нажить можно.
— Тоже верно… Коли голову снимут — меду не отведаешь, говорим мы, чуваши.