Одна социальная группа имела все основания для опасений. К 20-летнему сталинскому террору так или иначе были причастны миллионы людей — от партийно-государственных аппаратчиков, которые исполняли приказы Сталина и сотен тысяч, если не миллионов, сотрудников НКВД, которые арестовывали, охраняли, пытали и расстреливали жертв, до бесчисленной армии стукачей и охочих до клеветы добровольных доносчиков, во множестве расплодившихся в мутной пене революции. Миллионы других оказались причастны косвенно, унаследовав должности, квартиры, собственность, а иногда и семьи (жён и детей) своих сгинувших сограждан. Два поколения советских людей строили свою жизнь и карьеру, опираясь на последствия террора, который не только «уничтожал честных людей, но и портил живых»{68}
.[16]Конечно, были советские люди, которые противились соучастию в терроре и пытались помочь его жертвам — такие встречались даже среди прокуроров, следователей и лагерного начальства. Яркий пример: в недавно написанной, но неопубликованной статье петербургского историка B.C. Измозика рассказывается о судьбе ленинградского следователя НКВД Сергея Гот-Гарта, который в 1938 году написал Сталину письмо протеста против применения пыток при допросе политических заключённых — и выжил{69}
!И, всё же, к 1956 году стало очевидно, что в стране назревает глубокий конфликт между двумя группами населения — жертвами и палачами. Как провидчески писала Ахматова, чей сын был освобождён в том самом году, «теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили». Первые «дрожат за свои имена, должности, квартиры, дачи. Весь расчёт был: оттуда возврата нет»{70}
.Повсеместные конфликты были неизбежны. Большинство освобождённых пассивно приняли государственную помощь, но значительное число жертв требовали большего — реальной компенсации, более крупных политических разоблачений, официального наказания виновных. Некоторые пробовали действовать, в том числе подавали иски в суд, а позднее организовывали публичные кампании по изобличению тайных агентов и информаторов Лубянки. Другие мечтали о мести в духе Монте-Кристо, правда, на деле эти мечты обычно оборачивались требованиями суда по закону{71}
. Кое-кто из «возвращенцев» считал, что «не виноват никто», поскольку сталинский террор лишил людей выбора, — взгляд, помогающий, возможно, объяснить роман, возникший между сыном одной из главных жертв, Юрием Томским, и дочерью покойного диктатора Светланой, а также обращения некоторых лагерных охранников к бывшим зекам с просьбой подтвердить факт их гуманного обращения с заключёнными{72}.Я лично был свидетелем одного необычного и трогательного примера подобного экуменического подхода. В 1990-е годы я познакомился с дочерью человека, который в 1937 году допрашивал Бухарина в тюрьме на Лубянке, а позже сам был расстрелян, и, по просьбе обеих женщин, свел её с бухаринской вдовой, Анной Лариной. Перед встречей дочь следователя, уже не молодая женщина, очень волновалась, но Анна Михайловна сразу же успокоила её словами: «Они оба были жертвы». Однако подобные великодушие и отсутствие озлобленности были свойственны далеко не всем бывшим зекам. Гораздо больше было тех, кто уверял, что различие между «жертвами и палачами» является абсолютным и «вечным»{73}
.Примеров проявления подобной конфронтации было множество. Иногда это были случайные встречи в публичных местах. Так, один бывший репрессированный упал замертво, столкнувшись лицом к лицу со своим бывшим следователем, зато другой в подобной ситуации увидел «страх смерти» уже в глазах своего мучителя. Неприятные встречи происходили в научных институтах и клубах, где «возвращенцы» неизбежно сталкивались с коллегами, которые, как они знали, приложили руку к их аресту и которые (во всяком случае, некоторые из них) теперь занимали руководящие посты. Реагировали все по-разному: один бывший зек плюнул в лицо доносчику, другой отказался пожать руку, третий сделал вид, что не узнал{74}
.[17]Нельзя не обратить внимания ещё на одно важное социальное последствие «великого возвращения». Даже в условиях жесткой, карательной цензуры жизненные испытания такой глубины и значимости неизбежно должны были найти художественное воплощение. Стихийное просачивание так называемой «лагерной темы» из недр советского общества сначала в неофициальную, а затем и в официальную культуру было одним из важных процессов, характеризующих хрущёвскую оттепель. Изучаемая сегодня гораздо шире, чем в конце 1970-х — начале 1980-х годов, когда я впервые познакомился с ней в Москве, гулаговская культура охватила самые разные области, от языка, музыки и литературы до живописи и скульптуры.