Соберай оценивала жертву однозначно. Прекрасный человек, без недостатков, добрая, с открытым сердцем, даже если муж ее во время своих крестовых походов и бывал слишком агрессивен, возбуждая злость, то при ней народ становился мягче. Она помогала, советовала, устраивала. Ходячая земная добродетель с самым что ни на есть благородным сердцем. Прокурор Соберай пела ей лишенные объективности дифирамбы, а потом разрыдалась. Неловко, но все-таки довольно убедительно. Тем временем с информацией от Вильчура у Шацкого возникли трудности. Что-то не стыковалось. Он еще не знал, что именно, но что-то было не так.
— Мать Эльжбета от ангелов, так ее называли, — проскрипел Вильчур.
— Ненормальная?
Вильчур покрутил головой.
— Никоим образом. Олицетворенная добродетель.
— В сегодняшнем рассказе выглядела ненормальной.
— Об этом знаете только вы и я, и она тоже знала. Поэтому и ненавидела это прозвище. Но так ее называли, думали, что ей приятно. Буду с вами откровенен: она заслужила любой комплимент. Она была действительно славным человеком. Повторяться не буду, но наверняка все, что вы о ней услышали и что вам еще предстоит услышать, — все это правда.
— Может, она раздражала людей? Слишком много было в ней от общественницы? Или католички? Редко ходила на ярмарки и народные гуляния? Это Польша, должны же ведь ее за что-то ненавидеть, подпускать шпильки у нее за спиной, чему-то завидовать.
Вильчур пожал плечами.
— Нет.
— Нет и точка? И конец блестящего анализа?
Полицейский поддакнул и оторвал фильтр от сигареты. А Шацкого охватило чувство полного поражения. Он захотел в Варшаву. Сейчас же. Немедленно.
— А отношения между ними?
— Вы, по всей видимости, знаете принцип, по которому люди спариваются: красивые с красивыми, глухие с глухими, расточительные с расточительными. А Эльжбета Будник была на две-три головы выше его. Как бы вам объяснить… — Вильчур задумался, из-за чего лицом стал смахивать на труп или упыря. В тусклом освещении пиццерии, за завесой сигаретного дыма, он выглядел словно не вполне ожившая мумия. — Люди терпят его только потому, что он — ее выбор. Думают: ладно, пусть будет ненормальный, но в сумме-то он ведь прав, а если рядом с ним такая женщина, то плохим он быть не может. И он это знает. Знает, что к нему так относятся вопреки его характеру.
Соберай сказала: «Как бы мне хотелось, чтобы нашелся такой мужчина, который был бы в меня влюблен столько лет. Хотелось бы каждый день видеть обожание в чьих-то глазах. Со стороны можно было подумать, что они не подходят друг другу, но это была прекрасная пара. Такой любви и обожания пожелать бы каждому».
— Он обожал ее, но в его обожании было что-то грязное, — сочил свой яд Вильчур, — что-то, на мой взгляд, хищное и липкое. Моя благоверная несколько лет назад работала в больнице, и выяснилось, что Будникова не может иметь детей. Она была в отчаянии, а ему — трын-трава. Сказал, что, по крайней мере, не придется ни с кем ее делить. Наверняка это была страсть. Но вы ведь знаете, как оно бывает со страстями.
Шацкий знал, но ему не хотелось соглашаться с Вильчуром, поскольку тот все меньше ему нравился, и всяческое братание с таким типом казалось ему омерзительным. Да и продолжать дисскусию не хотелось. Два человека рассказали ему сегодня многое о Будниках, но у него сложилось впечатление, что он ровным счетом ничего о них не знает. Не нужны ему эти эмоционально окрашенные сведения.
— Вы допросили Будника? — спросил он под занавес.
— Он в страшном состоянии. Я задал ему пару формальных вопросов, остальное оставил вам. За ним установлено наблюдение.
— Где он был вчера?
— Дома.
— А она?
— Тоже дома.
— Не понял?
— Он так утверждает. В обнимочку смотрели телевизор и заснули. Утром, когда он встал попить, ее и след простыл. Прежде чем успел всерьез обеспокоиться, позвонила Баська Соберай.
Шацкий не верил собственным ушам.
— Ерунда какая-то. Непроходимая глупость, такого я в своей карьере еще не слыхал.
Вильчур кивнул.
Прокурор Теодор Шацкий выбросил из холодильника залежавшиеся остатки ветчины и сыра, начатую баночку паштета, недоеденный помидор и на секунду задумался над содержимым сковороды — в результате и позавчерашний соус болоньезе тоже угодил в помойку. Большая часть того, что приготовил. Он все время готовил слишком много, на семью из трех человек плюс случайные гости. Однако в Сандомеже у него семьей не пахло, не пахло и друзьями, знакомыми, гостями. Иногда он приказывал себе сварить что-то только для себя одного, но стоять в одиночестве у плиты, а потом в одиночестве поглощать свою стряпню было мукой. Он пробовал есть при включенном радио или телевизоре, но имитация присутствия живого человека только усугубляла положение. Кусок застревал в горле, а само поглощение пищи связывалось у него в голове с каким-то депрессивным занятием, так что после еды он еще долго приходил в себя. И с каждым днем становилось хуже.