Обхватив руками колени и снисходительно слушая лепет Томаша, он искал выход из этого запутанного лабиринта. И однажды его осенила новая идея. А что если ксендзы плетут байки, и Бог вовсе не занимается миром? Что если на самом деле Он всего не видит? Может, у Него нет на это ни малейшей охоты? Ад, конечно, где-то есть, но это уже решается между людьми и чертями — те, как прозрачная колдунья Лауме,[34] принимающая то одно, то другое обличье, охотятся на простофиль, готовых с ними спутаться. Может, Бога даже вовсе нет, и на небесах никто не живет? Но как в этом убедиться?
Домчо, как уже было сказано, отличался умом, придававшим большое значение эксперименту. И вот какое умозаключение он постепенно построил. Если человек для собаки — то же, что Бог для человека, то когда собака кусает человека, тот хватается за палку; значит, и Бог, укушенный человеком, тоже разгневается и покарает его. Главное — найти что-нибудь настолько оскорбительное для Бога, чтобы Ему пришлось прибегнуть к Своим молниям. А если ничего не случится, то будет получено доказательство, что тревожиться из-за Него не стоит.
XXVI
Острое сапожное шило. Домчо пробовал острие пальцем, пока нес его в кармане. В это воскресенье солнце встало в тумане, потом туман рассеялся, и в воздухе колыхались сверкающие нити бабьего лета. Недалеко от одного из обрывов над Иссой лежал большой, поросший хрустящим лишайником камень. Верх у него был плоский, словно алтарь. Министры Домчо — в башмаках и чистых рубахах, прямо из костела — сидели на траве напротив этого валуна и попыхивали цигарками, храбрясь друг перед другом. Не исключено, что вокруг них уже собирались невидимые существа, которые вытягивали шеи и облизывались в предвкушении предстоящего зрелища.
Между тем Домчо стоял на берегу реки и задумчиво бросал в воду камушки. Он еще мог пойти на попятную. А что если все это правда? В таком случае тут же ударит молния и убьет его. Он поднял голову. Небо без единого облачка, солнце стоит высоко, полдень. Хоть бы можно было увидеть этот гром среди ясного неба — но нет, тогда он уже не успеет. Волны, разбегавшиеся друг за другом все более широкими кругами, колыхали распростертые листья. Один из них загнулся, и вода заливала его зеленую кожу. Так что же? Страшно стало? Он метнул камень далеко, под тень противоположного берега, сжал в карманах кулаки и нащупал шило.
Домчо подошел к валуну. Его подданные начали пятиться. Они быстро отходили все дальше и дальше, и он оглянулся на них с презрением. Вытащил из кармана скомканный голубой платок, осторожно развернул и разгладил уголки на твердой шероховатой поверхности.
Сразу после костела Томаш хотел подойти к Домчо, но потерял его из виду. Кто-то видел, как он шел в сторону выгона, и Томаш, взяв след, припустил туда. Напрасно он это сделал. Чтобы разозлить Домчо, довольно было и того, что он все время за ним таскается, но хуже было, что он явился в момент наивысшего накала, когда вертикальная морщинка между бровями выражала решимость и бесстрашие. Почему Домчо должен заботиться о чем-то, кроме предстоящего деяния? А может, наоборот, надо свести счеты именно сейчас — например, признаться, что симпатия была мнимой, и на самом деле он лишь терпел общество барчука? Домчо рявкнул на Томаша, который ничего не понял, хотя уже уловил свою неуместность, какой-то отвратительный комизм, читавшийся на обращенных к нему лицах мальчишек. По приказу своего предводителя министры бросились на Томаша, повалили его и уселись сверху. Он вырывался, но их воняющие табаком лапы прижимали его к земле. Он был в состоянии лишь поднять подбородок. Ему велели лежать смирно.
Каменный стол доходил Домчо чуть выше пояса. На середине платка белела круглая облатка — тело Бога. Приняв святое Причастие и шагая со скрещенными на груди руками, он нес ее на языке, а затем ловко выплюнул в платок. Сейчас все станет ясно. Он взял шило и направил его вниз, к Богу. Медленно опускал, опять поднимал.
Ударил.
И держал острие в этой ране, оглядываясь по сторонам, жаждая наказания. Но ничего не произошло. Стайка маленьких птичек, поблескивая хлопающими крылышками, летела с ржаного жнивья. Ни единого облачка. Он наклонился и смотрел, не вытечет ли из проколотой шилом облатки капля крови. Ничего. Тогда он начал наносить удар за ударом, разрывая белый кружок в клочья.
Томаш, которого как раз отпустили, бросился бежать со сдавливающими горло рыданиями. Он бежал, и ему казалось, что он убегает от всего мирового зла, что ничего худшего случиться не могло. Это был не только ужас перед смертным грехом. Внезапно он осознал свою ненужность, всю фальшь тех мгновений, когда он думал, что Домчо — друг. Ни один из них ему не друг. Он убегал навсегда. Дома он трясся и цеплялся за руку бабки Дильбиновой — теперь уже он нуждался в помощи, а она выспрашивала, что стряслось, но не добилась ничего, кроме судорожных всхлипываний. Вечером он кричал, что боится, чтоб не гасили лампу. Бредил он и сквозь сон, и бабка несколько раз вставала, с тревогой кладя ладонь ему на лоб.