При этой мысли мне представился Арно с широкой зияющей раной во лбу от сабельного удара; из нее сочилась кровь. Или, может быть, вражья пуля пронижет ему грудь… Тут я почувствовала такую жалость и нестерпимую муку, что не могла совладать со своим горем. Мне хотелось схватить его в объятья, осыпать поцелуями, но я боялась разбудить своего ненаглядного; ему было нужно подкрепить себя сном. Еще шесть часов пробудем вместе… тик-так, тик-так… время летит с неумолимой быстротой и неуклонно ведет нас к неизбежному. Равнодушное тиканье маятника, отсчитывавшего секунды, терзало меня. Свеча так же безучастно горела за ширмой, а, часы, украшенные немым, неподвижным бронзовым амуром, все продолжали тикать… Разве окружающие меня неодушевленные предметы не понимали, что ведь это
…"Разлука, разлука!" шептал мне кто-то на ухо.
Когда я пробудилась таким образом от дремоты в десятый или двенадцатый раз, было уже светло, но догоревшая свеча еще мерцала неровным пламенем. Кто-то стучался в дверь.
– Шесть часов, ваше благородие, – доложил денщик, которому было приказано своевременно разбудить барина.
Арно вскочил с подушек. Итак настал час, когда нам предстояло сказать друг другу: "прости".
О, сколько разрывающей сердце муки в одном этом слове! Между нами было заранее решено, что я не поеду на железную дорогу. Расстанемся ли мы четвертью часа раньше или позже, это являлось уже безразличным. Мне же не хотелось прощаться с ним при посторонних. Я желала получить от него прощальный поцелуй в тиши своей комнаты, чтобы потом броситься на пол и излить свое горе громкими воплями. Арно быстро оделся и во время одеванья утешал меня.
– Ну, Марта, будь молодцом. Вся эта история затянется на каких-нибудь два месяца, и мы опять будем вместе. Черт побери! Из тысячи пуль попадает в цель всего одна, неужели же она так вот сейчас меня и зацепит?… Посмотри, сколько народу благополучно приходить с войны; твой папа, живой тому пример. Ведь надо же когда-нибудь попасть в огонь. Конечно, выходя за гусарского офицера, ты не воображала, что его призвание – растить гиацинты? Я стану часто тебе писать, как можно чаще! Из моих писем ты увидишь, как весело в походе, какую молодецкую кампанию поведем мы с неприятелем и как скоро его отделаем. Если б меня ожидало что-нибудь худое, я не был бы так спокоен. Но у меня легко на душе. Я отправляюсь заслужить орден, ничего более!… Береги хорошенько себя и нашего Руру; при моем повышении можешь наградить и его следующим чином. Кланяйся ему от меня… Мы вчера ужо простились… Через несколько лет ему будет приятно слушать рассказы отца о походе 59 года и о нашей славной победе над итальянцами.
Я жадно прислушивалась к его словам. Эта веселая болтовня ободрила меня. Муж охотно и радостно шел на войну, значить, мое горе было эгоистичным, а, потому и несправедливым. Эта мысль, по крайней мере, дает мне преодолеть себя.
Снова раздался стук в дверь
– Пора уж, ваше благородие, пожалуйте…
– Я готов, сейчас иду. – Он открыл объятия. – И – так, Марта, дорогая жена моя, возлюбленная…
Я бросилась к нему на грудь, в немом порыве отчаяния. Слово: "прощай" не шло у меня с языка; я чувствовала, что не выдержу, если произнесу его, a мне не следовало смущать веселости и спокойствия Арно в минуту расставанья. Я хотела, дать волю своему горю, когда останусь одна, чтобы вознаградить себя хоть этим.
Однако он сам, наконец, выговорил ужасное слово:
– Прощай, моя ненаглядная, жизнь моя, прощай!… И Арно прижался губами к моим губам.
Мы не могли оторваться друг от друга, – ведь это были наши последние прощальные ласки. Но тут я вдруг почувствовала, как его губы дрожат, как его грудь судорожно поднимается… Он выпустил меня из объятий, закрыл лицо руками и громко зарыдал.
Я не выдержала; мне казалось, что рассудок мой помутился.
– Арно, Арно! – крикнула я, цепляясь за него, – останься!
Я сознавала, что требую невозможного, и все-таки упрямо твердила: "не уходи, останься!"
– Ваше благородие, – послышался в третий раз голос за дверью, – не опоздать бы…
Еще один поцелуй – самый последний – и Арно бросился вон из комнаты.
V.