Дорогой мой! Я не живу… Представь себе, что в соседней комнате люди совещались бы о том, следует ли меня казнить завтрашний день, или нет, а я за дверями ожидала бы решения своей участи. Таково и мое настоящее положение. В моем томительном ожидании, я конечно дышу, но разве можно назвать это жизнью? Соседняя комната, где решается для меня роковой вопрос, это Богемия… Но нет, возлюбленный, нарисованная мною картина слишком бледна. Если б тут дело шло лишь обо мне, я не боялась бы так сильно. Нет, я дрожу за жизнь гораздо более дорогую, чем моя собственная. Кроме того, меня терзает страх чего-то худшего для тебя, чем сама смерть: смертельных мук, которые грозят каждому из вас… О, если б все это поскорее миновало! Я молю судьбу, чтоб наши войска одерживали победу за победой, не ради самих побед, а ради ускорения конца.
Попадет ли в твои руки это письмо? Где и когда? Получишь ли ты его после жаркой битвы в лагере или, пожалуй, в лазарете?… Но, во всяком случае, тебя обрадует весточка от твоей Марты. Хотя я не могу писать тебе ничего веселого — что же, кроме печали, в состоянии испытывать я в то время, когда солнце, в интересах отечества, завешано черным гробовым покровом, готовым опуститься на сынов родной земли? — но все же эти строчки принесут тебе отраду, Фридрих, потому что ты любишь меня, — я знаю, как сильно любишь, — и слово, написанное мною, радует и волнует тебя, как нежное прикосновение моей руки. Я вечно с тобою, помни это; каждая моя мысль, каждый вздох принадлежат тебе днем и ночью… Здесь, в кругу родных, я двигаюсь, действую и говорю механически: мое сокровеннейшее «я» принадлежит одному тебе, не покидает тебя ни на минуту… Только Рудольф напоминает мне, что в мире есть еще нечто, что не называется: «ты». Добрый мальчик! если б ты знал, как он о тебе расспрашивает и беспокоится! Наедине мы не говорим ни о чем, кроме как о нашем «папа». Чуткий ребенок понимает, что этот предмет ближе всего моему сердцу, и, как ни мал мой Руди, ты знаешь хорошо, что он заменяет друга своей матери. Я уже начинаю с ним толковать, как со взрослым, и он благодарен мне за это. С своей стороны, я благодарна ему за любовь к тебе. Это такая редкость, чтобы пасынки или падчерицы любили отчима или мачеху; но правда, что ты всегда относился к нему, как настоящей отец, и не мог бы нежнее и лучше обращаться с родным сыном, ты мой нежный и добрый! Да, всеобъемлющая, мягкая, кроткая доброта составляет основу твоего характера. По словам поэта — помнишь? — как небесный свод состоит из одного цельного гигантского сапфира, так и величие характера благородного человека составляется из одной добродетели — добросердечия. Другими словами, я люблю тебя, Фридрих! Это неизменный припев ко всему, что я думаю о тебе и твоих свойствах. Ах, моя любовь полна такого доверия, такой уверенности! Я
Вот я беседую с тобой, как в те прекрасные часы, когда ты был возле меня, когда мы, после чтения какой-нибудь новой книги, философствовали насчет противореча современного строя жизни, и сама беседа была до того задушевна, мы так отлично понимали и дополняли один другого! Вблизи меня решительно нет никого, с кем я могла бы говорить о таких вещах. Доктор Брессер был еще единственным человеком, с которым можно осуждать войну, но он тоже уехал и как раз на театр этой проклятой войны, только с тем, чтобы исцелять раны, а не наносить их. Вот также анахронизм: «гуманность» на войне — внутреннее противоречие. Или одно, или другое: только человеколюбие и война — несовместимы между собою. Искренняя, пламенная ненависть к врагу, соединенная с совершенным презрением к человеческой жизни, — вот жизненный нерв войны. Но мы живем в переходное время. Старые установления и новые идеи действуют с одинаковой силой. И вот люди, не совсем отрешившиеся от старого и не умеющие вполне усвоить новое, стараются сплавить одно с другим, из чего и происходит эта лживая, непоследовательная толчее борьбы с противоречиями, где мы отдаемся всему только на половину. Такое состояние невыносимо для душ, жадно ищущих истины, прямоты и целостности…
Ах, зачем я пишу все это? Едва ли ты расположен теперь — как в часы наших мирных бесед — рассуждать об отвлеченных предметах; вокруг тебя бушует неумолимая действительность, с которой приходится считаться. Насколько было бы лучше, если бы ты сохранил наивные воззрения прежних времен, когда походная жизнь была солдату отрадой и наслаждением! А еще лучше было бы, если б я могла, как другие жены, писать тебе письма, наполненный пожеланиями успеха на твоем поприще, если б я с уверенностью предрекала победы нашему оружию и старалась воспламенить твое мужество… Ведь в девушках также воспитывают патриотизм для того, чтобы они, когда придет время, напоминали мужчинам: «ступайте на войну умирать за отечество — это прекраснейшая смерть». Или: «возвращайтесь домой победителями, тогда мы наградим вас своею любовью, а до тех пор станем за вас молиться. Господь битв, покровительствующий нашему воинству, услышит наши молитвы. Днем и ночью возносится наша мольба к небесам, и конечно мы вымолим их благоволение: вы возвратитесь, увенчанные славой! Мы даже не боимся за вас, стараясь быть равными вам по отваге… Нет, нет, матери ваших детей не должны быть малодушными, если желают воспитать новое поколение героев. И если нам придется потерять самое дорогое в жизни, никакая жертва для государя и отечества не покажется для нас слишком большою!»
Вот это было бы письмо, достойное жены солдата, не правда ли? Но не того ты ожидаешь от своей Марты, солидарной с тобой в воззрениях, в твоем негодовании против обветшалого, слепого человеческого безумия… О, как горько, как мучительно ненавижу я его! Я не в силах даже высказать всей глубины этой ненависти.
Когда я себе представляю два неприятельских войска, состоящих из единичных, разумных и большею частью добрых и кротких человеческих личностей, которые по команде бросаются друг на друга для взаимного истребления, опустошая притом и несчастную страну, где они швыряют, при своей убийственной игре, — точно игральными картами, — «взятыми» деревнями… как только я представлю себе это, мне хочется вскрикнуть: «остановитесь! перестаньте!!» Из ста тысяч, девяносто, взятые в отдельности, наверно остановились бы с охотою, но, взятые в массе, люди рвутся в бой и неистовствуют, как звери. Довольно, однако. Вероятно, тебе будет приятнее узнать что-нибудь о своих домашних. Так слушай же: мы всё здоровы. Отец постоянно волнуется ходом настоящих событий и жадно следит за всем происходящим на войне. Победа под Кустоццей привела его в неизъяснимый восторг. Он говорить о ней с такою гордостью, точно сам одержал ее. Во всяком случае, по его мнению, слава этого дня до того блистательна, что она осеняет и его, как австрийца и генерала, а потому он бесконечно счастлив. Лори, муж которой, как тебе известно, находится в южной армии, также прислала мне восторженное письмо по поводу Кустоццы. Помнишь, Фридрих, как я однажды приревновала тебя на четверть часа к добрейшей Лори? И как потом этот припадок ревности еще больше укрепил мою любовь и доверие? — О, если б ты обманул меня тогда или хоть раз обидел чем-нибудь… я легче переносила бы теперь твое отсутствие, но когда
Мой маленький Рудольф сидит у моих ног, пока я пишу тебе. Он посылает тебе поцелуй и поклон нашему четвероногому другу Пукслю. Мы оба скучаем без нашего веселого, доброго пинчера; но, с другой стороны, было бы жаль заставить его расстаться с тобою, а тебе он служить развлечением и составляет компанию. Поклонись ему от нас обоих; я пожимаю ему честную лапу; Руди целует его в милую черную мордочку. «А теперь пока прощай, мой ненаглядный, жизнь моя!»