Тут заметка в дневнике обрывается. Последняя строка нацарапана страшно неразборчиво. Значит, слова о тревожном биении сердца и трепете не были пустою фразой. Мои ожидания не оправдались. Действительность не соответствовала мечтам. По время своего визита, продолжавшегося не дольше получаса, Тиллинг был холоден и крайне сдержан. Он извинился передо мной за свою смелость писать мне не испросив предварительно позволения на это, и прибавил: «Надеюсь, вы простите такое нарушение приличий в виду того, что я был слишком убит горем, чтобы здраво рассуждать». Потом мы поговорили с ним еще о последних днях его матери, и барон рассказал мне кое-что из ее жизни, но не обмолвился ни словом о другом… что лежало у нас обоих на сердце. На меня пахнуло холодом; я сама стала сдержанной и церемонной, а когда он поднялся, чтобы уходить, я не сделала ни малейшей попытки удержать его и не пригласила прийти еще раз. Едва Тиллинг ушел, я бросилась к своему раскрытому дневнику, чтоб дописать недоконченную фразу.
«Я чувствую, что… все потеряно… что я жестоко ошиблась, что он меня не любит и теперь будет думать сам, что я тоже равнодушна к нему. Я держала себя почти так, как будто хотела оттолкнуть его. Я чувствую — он никогда не вернется ко мне. А между тем, в целом мире нет другого человека, которого я могла бы любить. Никто не сравнится с ним по уму, благородству, доброте, и так, как я любила бы тебя, Фридрих, не сумеет любить никакая другая женщина, а уж тем более твоя принцесса, к которой ты, кажется, вернулся. Сын мой Рудольф, ты один остаешься моим утешением и опорой. С этой минуты я умерла для личного счастья, для любви; только материнская привязанность должна наполнять теперь мое одинокое сердце во всю мою жизнь… Если мне удастся сделать из тебя такого человека, как
Но какая в сущности глупая вещь — дневник! Стремление увековечить на бумаге постоянно меняющиеся, исчезающее и вновь возникающее желания, намерения и взгляды на вещи, которые составляют самый ход нашей духовной жизни, — не приводит к желаемому результату и только заставляешь нас потом мучительно сознавать собственную переменчивость. Здесь, на одной и той же странице, под одним и тем же числом, выражены два диаметрально противоположных настроения: сначала самые радужные надежды, потом полнейшее самоотречение, а на следующих страницах опять иное, опять противоречие… В понедельник на Пасхе выдалась превосходная весенняя погода, — и катанье на Пратере, служившее как бы вступлением к первому парадному майскому «корсо», отличалось необыкновенным блеском. Я хорошо помню, как этот блеск, это праздничное ликованье и весенняя нега плохо гармонировали с печалью, наполнявшей мое сердце. Но я не согласилась бы променять ее на прежнюю веселость, когда в этом сердце была пустота, не дальше как месяца два тому назад, до моего знакомства с Тиллингом. Хотя моя любовь по-видимому не встречает взаимности, но все же это была любовь — теплое, отрадное чувство, дававшее толчок моей жизненной энергии всякий раз, когда дорогой образ вставал передо мною. С этим чувством, несмотря на горе, жизнь казалась полнее, и я ни за что не хотела заглушать его.
Разумеется, мне никак не могло прийти в голову, что я встречу в тот день на Пратере, в вихре светского веселья,
— Кого это ты зовешь? — спросила меня Лили — Верно, отца? Ах, нет, — прибавила она, — теперь и я вижу, вон идет неизбежный Конрад — это ему ты махала рукою?
Появление «неизбежного Конрада» пришлось как нельзя более кстати. Я была благодарна милому кузену и тотчас принялась доказывать ему благодарность на деле.
— Послушай, Лили, — начала я, — ведь он право прелестный человек и пришел сюда непременно ради тебя… Ты должна над ним сжалиться и полюбить его немного… О, если б ты знала, как хорошо питать к кому-нибудь искреннее чувство, то не оставалась бы такой холодной. Послушайся меня, сделай счастливым этого доброго малого.
Лили взглянула на меня с удивлением.
— Но если он не нравится мне, Марта?
— Значит, ты любишь другого?
Она покачала головой: — Нет, никого.
— Бедняжка! мне жаль тебя.
Мы проехались еще раза два-три но аллее. Но тот, которого напрасно искали мои глаза, не показывался больше. Очевидно, он оставил Пратер.
XI