— И все, что она мне про них рассказывала, было вранье.
Он опять прочистил горло — другого такого любителя откашливаться днем с огнем не найти, если судить по его сегодняшнему разговору со мной, — а когда заговорил, то почти по-человечески.
— А что она вам про них рассказывала, миз Клейборн? — спрашивает.
— Тут я подумала, Энди, и сообразила, что она очень много мне рассказывала с лета шестьдесят второго, когда приехала на остров, постарев на десять лет и похудев на двадцать фунтов в сравнении с предыдущим летом. Вспомнила, как она сказала мне, что, может, Дональд и Хельга приедут в августе и чтоб я запасла хлопья по-квакерски, потому как ничего другого на завтрак они есть не станут. Вспомнила, как она приехала в октябре — в ту самую осень, когда Кеннеди и Хрущев решали, не взорвать ли все к чертовой матери, — и сказала, что впредь я буду видеть ее куда чаще. «Надеюсь, что и детей тоже», — сказала она, но было что-то в ее голосе, Энди… и в ее глазах.
И больше всего мне ее глаза вспоминались, пока я стояла там с телефонной трубкой в руке. В течение долгих лет она мне много чего рассказывала ртом — о том, где они учатся, чем занимаются, с кем дружат (Дональд, по словам Веры, женился, и у него было двое детей. Хельга вышла замуж и развелась), но тут я поняла, что с шестьдесят второго года, с лета, ее глаза говорили мне только одно, повторяли снова и снова: их больше нет. В могиле они. Да-а… но, может, не совсем, может, они еще немножко жили, пока тощая, некрасивая экономка на острове у побережья Мэна верила, будто они живы.
Тут мои мысли перескочили на лето шестьдесят третьего — на лето, когда я убила Джо. Затмение ее прямо заворожило, но не просто потому, что такое случается раз в жизни. Нетушки. Она влюбилась в него, потому как верила, что оно вернет Дональда и Хельгу в «Сосны». Сколько раз она мне это повторяла! И этот ее взгляд, который знал, что их больше нет, на время исчез весной и летом того года.
Знаете, что я думаю? Я думаю, что с марта или апреля шестьдесят третьего года до середины июля Вера Донован была сумасшедшей. Я думаю, эти несколько месяцев она по-настоящему верила, что они живы. Она стерла из своей памяти картину, как «корвет» поднимают из карьера, и чистым усилием воли поверила, что они живы. Верой возвращала их к жизни? Нет, не так. Возвращала их к жизни затмением.
Она была сумасшедшей и, думается, хотела остаться сумасшедшей — может, так она возвращала их себе, а может, наказывала себя или и возвращала, и наказывала, но под конец в ней оказалось слишком много здравого ума, и у нее ничего не вышло. За неделю, а то и за десять дней до затмения все это начало ломаться. Это время, когда мы — те, кто работал у нее, — готовились к этому безбожному затмению, я помню, как помню вчерашний день. Весь июнь и начало июля она была в отличном настроении, но к тому времени, когда я отослала моих ребят, все пошло к черту. Как раз тогда Вера начала вести себя, будто черная королева в «Алисе в Стране Чудес», орала на всех, стоило им не так на нее поглядеть, и увольняла прислугу направо и налево. Я думаю, вот тогда-то ее последние усилия вернуть их к жизни кончились ничем. Она поняла тогда, что их нет, и осталась жить с этим. Но все-таки устроила прием, который задумала. Вы можете вообразить, какого мужества это потребовало? Какой чертовой твердости?
И я вспомнила, что она мне сказала — после того, как я ей выдала, когда она выгнала Карен Джолендер. Когда Вера потом подошла ко мне, я думала, она мне расчет даст. А она протянула мне пакет с приборчиками, чтоб затмение наблюдать, и извинилась — то есть для Веры Донован это было извинением. Она сказала, что иногда женщине приходится быть высокомерной стервой. «Иногда, — сказала она мне, — женщина только тем и держится, что она стерва».
Да уж, подумала я. Когда ничего другого не остается, только этим и держишься.
— Миз Клейборн? — говорит мне в самое ухо какой-то голос. И тут я соображаю, что Гринбуш еще на линии, а я и позабыла про него совсем. — Миз Клейборн, вы слушаете?
— Да, — отвечаю. Он ведь спросил меня, что она мне о них рассказывала, ну, я сразу и задумалась о тех печальных временах… Да только как мне было рассказать ему все это — какому-то человеку в Нью-Йорке, который понятия не имеет, как мы живем здесь, на Литл-Толле. И как она жила на Литл-Толле. Сказать по-другому, он много чего знал про апджоновские акции и про «Миссисипи лайт энд пауер», но ни фига про провода в углу.
Или про мусорных кроликов.
Тут он начинает:
— Я спросил, что она вам говорила…
— Говорила, чтоб постели для них всегда были готовы, а в кладовой — побольше хлопьев по-квакерски, — отвечаю. — Она говорила, что так надо, потому как они могут решить приехать в любую минуту. — И это, Энди, было близко к правде и для Гринбуша в самый раз.
— Да это же поразительно! — сказал он, ну прямо как доктор в дорогой клинике: «Да это же мозговая опухоль!»