Наверное, не все из них случались в воскресные дни или по ночам, но эти я помню лучше всего из-за того, что в доме тогда было особенно тихо, и я пугалась, когда она начинала кричать. Это было, как будто в жаркий летний день на вас опрокинули ведро холодной воды. Не было случая, когда бы я не боялась, что у меня разорвется сердце от ее внезапных криков или что я приду к ней в спальню и найду ее мертвой. Хотя я никогда не знала, почему она боится, то есть я видела, что она боится, и могла даже догадаться
«Проволока! — кричала она, когда я вбегала. Она скрючилась на кровати, обхватив себя руками, ее синие старческие губы дрожали, вся она была бледная, как призрак, и из глаз текли слезы. —
Там, конечно, ничего не было, но не для нее. Она
Потом я подходила к ней, вытирала ей слезы полотенцем или одной из бумажных салфеток, что всегда лежали возле кровати, и целовала ее, говоря: «Вот, дорогая, они ушли. Я порезала эту противную проволоку, посмотрите сами».
Она смотрела (хотя в такие дни она ничего не могла увидеть) и плакала еще некоторое время, а потом обнимала меня и говорила: «Спасибо, Долорес, спасибо. На этот раз они едва не достали меня». Иногда она называла меня Брендой — так звали домоправительницу Донованов в Балтиморе. А иногда Клариссой — это была ее сестра, которая умерла в 58-м году.
Бывали дни, когда я входила в ее комнату и видела, что она пытается слезть с кровати и вопит, что в подушке змея. В другой раз она завернулась с головой в одеяло, крича, что окна усиливают солнечный свет, и она сейчас сгорит заживо. Иногда она утверждала, что у нее уже горят волосы, хотя на улице могло быть дождливо и туманно, как в голове у пьяницы. Мне приходилось плотно закрывать шторы и держать ее, пока она не успокаивалась. А иногда и дольше, потому что она, даже перестав плакать, мелко дрожала, словно испуганный щенок. Она снова и снова просила меня посмотреть, не обуглилась ли у нее кожа, и я снова и снова отвечала, что нет, пока она наконец не засыпала. Или не засыпала, а впадала в забытье и начинала говорить с людьми, которых не было. Иногда она говорила на французском, которого никто на нашем острове не знал. Они с мужем любили Париж и при любом случае ездили туда, с детьми или сами. Бывало, она рассказывала об этом — о кафе, о музеях, о лодках на Сене, — и мне нравилось ее слушать. Она умела говорить, и, когда описывала что-нибудь, казалось, что видишь это своими глазами.
Но хуже всего — чего она боялась больше всего — были пыльные головы. Это просто комочки пыли, которые собираются под кроватями и в углах, но она почему-то боялась их до полусмерти, даже когда не видела. Она, похоже, принимала их за какие-то привидения, и я, мне кажется, поняла однажды, почему. Не смейтесь, но я поняла это во сне.
К счастью, эти пыльные головы беспокоили ее реже, чем солнце или проволока в углах, но когда это случалось, я знала, что наступает плохое время. Уже по ее крику, который будил меня среди ночи, можно было понять, что речь идет именно о пыльных головах. Когда она видела…
Что, дорогая?
Нет, не надо пододвигать этот магнитофон ближе, если хочешь, чтобы я говорила громче, так и скажи. Я всегда говорила громко, и Джо часто ругался, что нужно затыкать уши ватой, когда я дома. Но то, как она вела себя с этими пыльными головами, до сих пор бросает меня в дрожь. Наверное, от этого я и заговорила тише. Иногда я пыталась убедить ее, что это глупо, но она так вовсе не думала. Часто мне казалось, что в конце концов она запугает себя до смерти, и теперь я думаю, что так оно и случилось.
Так вот, я начала говорить, что, когда она видела все это — змею в подушке, проволоку, солнце, — она кричала, а когда это были пыльные головы, она просто
Я вбегала к ней, и она рвала на себе волосы или царапала ногтями лицо, как ведьма. Глаза ее, такие выпученные, что походили на крутые яйца, смотрели в угол.