— Эх… эквилибристика это все, Вэ-Вэ, милая академическая эквилибристика! Ну, не болезнь — повышенная изменчивость, брожение материи, а разум — фермент в этом брожении. Как ни назови, все равно выходит, что наши чувства, мысли и вытекающие из них дела имеют не тот смысл, какой мы этому придаем. Не наши они!
— Ну вот, не из медицины, так из кулинарии — брожение. Надо мыслить более строго, философскими категориями… — Пец все-таки более защищался, чем нападал. — Да, наши наблюдения в MB и даже, в известной мере, ваше рискованное обобщение их — показывают, что мы объединены со вселенскими процессами гораздо плотней, чем представляем. Тем не менее невозможно согласиться, что мы в них марионетки и кажимость. В конце концов, как вещественные, интенсивно чувствующие образования, мы есть, во-первых, выразительная и, во-вторых, познающая форма материи. Ведь мы немало узнали здесь: и вы, и я, и другие. Для чего-то же люди исследуют мир. Не ради только презренной пользы!
Это вышло неубедительно, слабо — Пец и сам это понял. Корнев грустно улыбнулся. Скинул туфли, забрался на стол с ногами, обхватил колени; правый носок был с дырой, оттуда высовывался палец.
— Не знаете… — сказал он устало и уверенно. — И вы не знаете. Что же, я не в претензии, в конце концов, мы с вами одним миром мазаны, узкие специалисты. Да и не хочется, чтобы мы оказались марионетками, ох как не хочется, Вэ-Вэ! И что жизнь наша — кажимость… Знаете, бывает, снится что-нибудь, ты целиком в этом сне, живешь наполненной жизнью. А потом… ну, приспичит по малой нужде — вскакиваешь, идешь в туалет, сделал дело, вернулся в постель — и не можешь вспомнить, что снилось. Даже смешно: только что переживал, потел, чего-то там добивался, оказался перед кем-то в чем-то виноват, влез в ситуацию всеми печенками… и как не было. вами не случалось?
— Случалось, — усмехнулся директор.
— Неужели это модель нашей жизни и смерти, Вэ-Вэ? Ой, не хочу!.. Вот — заметили, наверно? — я ввертывал то есенинское, то из Платонова, даже из древних индусов. Это я здесь поднабрался, — Корнев мотнул головой в сторону профилактория. — Искал ответы, изучал литературу — покрепче, чем для какого-то проекта или диссертации. Немало книг из городских библиотек перебрал, всех заново для себя открыл: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов, Успенский… В школе ведь мы их проходили
. Когда преподаватели корявыми казенными фразами пытаются объяснить, что они, гиганты слова и мысли, хотели сказать, — это в сущности издевательство, признанное воспитать у детей стойкое отвращение к литературе, что обычно и удается. А теперь увидел: их мир не меньше нашей MB, хоть и на иной манер… — Александр Иванович говорил задумчиво и просто. — Но, знаете, только Толстой сумел углядеть в войнах французов волновые перемещения, всплески и спады, подобные тем, что мы напрямую наблюдаем. Это век назад, без техники — гением своим проник. Андрей Платонов тоже проникал в первичное — но у него оно отдельными фразами просвечивает, а то и просто в глаголе, в эпитете обстоятельно не высказывался, хотя сказать-то мог, наверное, поболе графа. Опасался, вероятно: за мысли посадить могли, а то и расстрелять… А другие вникали более косвенными вопросами. Живешь, действительно, все кажется нормальным и ясным — а прочтешь, как Митя Карамазов, пристукнув пестиком взрастившего его старика, заказывает четыре дюжины шампанского, да балычку, да икорки, да конфет, едет кутить в Мокрое, ведет там себя собачкой… и начинает схватывать внутри: да что же мы такое — люди? И что есть чувства наши? Понимаете… — он в затруднении пошевелил рукой волосы, — там чувствуешь не как в обычной жизни — глубже, общее: не может быть, чтобы весь этот ужас и позор были только поступком, который можно сквитать казнью или сроком. Или — что движения войск и решения командующих, описанные Толстым, происходят лишь ради завоеваний, освобождения, победы или поражения. За всем этим иное, вне добра и зла. Просто — иное.— Между прочим, и вы сейчас излагаете, что они хотели сказать, своими
словами, — не без ехидства заметил Пец.— Излагаю… но не навязываю. И оценок ставить не собираюсь. Я ведь к тому, что и в этом деле стремительный количественный прогресс при качественном регрессе… не знаю уж, по закону ли Вина, или как. Число книг-журналов нарастает по экспоненте, а мыслей, чувств, вопросов они не вызывают. А ведь до тех пор и жив человек, пока задается такими вопросами, чует первичное бытие. Перестанем, сведем все к удовлетворению потребностей — хана: нет людей, есть руконогие желудконосители, нет человечества — есть миллиардноголовая коллективная вошь, облепившая Землю.
Корнев вдруг снова скорчился, притянул туловище к ногам, положил подбородок на колени:
— Да что на других пенять — и со мной вчера было такое, в духе Достоевского. Впрочем, не Достоевского: его Раскольникову понадобилось двух старух зарубить, чтобы себя понять, а мне… Нет, это даже не для Гоголя, не для Щедрина, великих сатириков. В самый раз для Зощенко, для его рассказа на страничку.