(В отличие от других, Валерьян Вениаминович знал, что находится в гробу, видел. Пока улеглась паника после вспышки, пока бойцы охраны вернулись к зоне, пока связывались с верхними уровнями, пытаясь узнать, что случилось, – а там никого не было по позднему времени; пока с многими предосторожностями и задержками поднялись на крышу, минул земной час. Шесть суток по времени крыши – где к тому же от накалившихся обломков и электропожаров аппаратуры было весьма тепло. Труп Корнева, исковерканный падением, с раздробленным черепом и костями, разорванными внутренностями – успел основательно разложиться. «Лопатами сгребали», – с некоторой виноватостью доложил Пецу комендант Петренко, указывая на содержимое гроба.)
«Идут – и всяк гонит от себя мысль, что и с ним может случиться такое. „Умирают другие, не я“, – тешит каждый себя иллюзией. „Тайна смерти – обратная сторона тайны жизни“. Не понимаем ни то ни другое (или боимся признать, что нет здесь ни тайны, ни смысла?), так хоть подменим „таинством погребения“, хороводом вокруг праха. И я к этой фальши руку приложил: „погиб при исполнении эксперимента“. Как же, все должно быть благопристойно…»
А процессия – юркая пыльная змейка при взгляде через НПВ – теперь сворачивалась в кольцо в нужном месте, втягивая волочащийся по дороге хвост. Снимали с машины гроб, возносили на помост. Оркестр после паузы заиграл марш из си-минорной сонаты Шопена – марш, который второе столетие играют на всех похоронах. Сдержанно-угрюмое начало его далеко разнеслось над притихшей степью.
Валерьян Вениаминович (он стоял в тени дубков, смотрел издали, сняв очки), который не хотел и не мог позволить себе раскиснуть, добыл из памяти песенку; ее распевали на этот мотив в детстве, ни во что и ни в смерть не верящими мальчишками:
«Именно: он нам в наследство не оставил ничего. Даже хуже, чем ничего, – отрицание всего. Слышите, вы: нет ничего, ничто не сотворено, все только кажется нам. Вы скорбите – но нет скорби! Нет ни радости, ни отваги, ни страха, ни отчаяния, ни желаний, ни жизни, ни смерти – все это только ложное отношение живой плоти к себе самой, чувственные фантомы, с помощью которых натура делает с нами что захочет. Для усиления скорби оркестр наигрывает похоронный марш – но ускорение времени легко превратит его в твист!»
драматически наяривали под Шопена трубы на холме.
«Хохочи, тетя! Он и сам посмеялся бы над этой церемонией, Александр Иваныч-то, над показушным самообманом. После покорения Меняющейся Вселенной, после наблюдения жизней многих миров, понимания их глубинных законов – удостоиться высокой чести погребения по первому разряду с музыкой и речами! Хохочи, тетя! Там, наверху, в эти минуты возникают и уничтожаются галактики, звезды, планеты с мириадами внешне разных, но одинаковых в своем заблуждении разумных существ, которым кажется, что микроскопические, микробные драмы их жизни, их горе и радости, их дела, победы и поражения – единственно важны, а прочий мир лишь фон…»
«А тетя ха-хххаа-та-ала… А тетя хах-хата-аала!..» – издевательски отдавалось в мозгу. Струилась по степи и над рекой скорбь – и не было скорби: нечто простое, от стихий. Соединяло толпу уважительное любопытство к тайне смерти – и не было ни уважения, ни любопытства, ни тайны. Высокими голосами пели трубы, глухо и грустно рычали басы, подвывали валторны, пробуждая печаль жизни, – и не было ни печали, ни жизни: пустое шевеление субстанции.
…И только когда музыка шопеновского марша, оторвавшись от пошлого напевчика, взметнулась в синее жаркое небо воплем неизбывной тоски и страдания – у Валерьяна Вениаминовича сдавило горло, сам по себе затрясся подбородок. Он, ничего не видя, отвернулся, шагнул, уткнулся лбом во что-то с шершавой корой; плечи его и спина заходили ходуном от долго сдерживаемых рыданий.
Была скорбь, была. Была боль: жизнь расставалась с жизнью. И было горе – чернее черного. Плакал старик, нашедший сына – и потерявший его.
«Гордый мальчик! Он не мог смириться, не мог простить себе, что так запутался, что не был хозяином жизни, а только казался. Он думал, что ум и труд делают его всесильным, – и не пожелал смириться с унижением… мой гордый страстный мальчик!..»
Кто-то тронул его за плечо. Валерьян Вениаминович вытер ладонью лицо, обернулся: Ястребов.
– Валерьян Вениами… – сказал тот. – А я гляжу с дороги: вы или не вы?
На проселке стояла малиновая «Волга». За рулем ее сидел парень, похожий на Германа Ивановича, рыжий, с маленькими глазами, скуластый. Сам же механик опирался на палку, был сед, брюзгл и толст.