Его словно подбросило в воздух и он понёсся к конюшне. Схватил там грабли с длинной ручкой и, не переставая голосить, побежал обратно. Обжигая лицо и руки, приблизился к стожку, что было сил упёрся в бок горящей кучи и свалил её на бок, подальше от стены дома. Потом принялся отгребать горящее сено к кустам.
Вскоре на помощь ему подоспели папенька и конюх. Вместе они быстро справились с огнём, раскидали сено и дали ему спокойно догореть в бурьяне.
К Ване подбежала закутанная в шаль маменька, обняла его, осыпала поцелуями красное лицо. Подхватила на руки.
— Господи, — плача пробормотала она, проводя руками по его волосам, — все кудряшки обгорели. И брови и ресницы…
Она легонько тронула его лоб.
— Не надо, маменька, больно, — сказал, поморщившись, Ваня.
От догорающего сена валил белый удушливый дым.
— Пойдём в дом, — сказала мать и засмеялась сквозь слёзы, — спаситель ты наш.
— Не плачь, ведь всё хорошо, — утешил её Ваня.
— Хорошо, — вытирая глаза, согласилась та.
Глава 14
Как Фома был маленьким. — Дьячок Кирилла и отец Андрей. — Карты до добра не доводят. — Ванин дедушка.
— А мы скоро на день рождения поедем. Нас соседка Инесса Феофилактовна позвала, — сказал как-то Ваня Фоме.
— И тебя тоже? — недоверчиво переспросил домовой.
— И меня.
— А не мал ты ещё по таким вещам болтаться?
— По каким таким вещам? — удивился мальчик.
— Ну по этим… Смотреть, как кто-то рождаться будет.
— То есть, как рождаться? — не понял Ваня.
— Как-как! — закричал домовой в раздражении. — Известно как. Как все рождаются!
Ваня остолбенел на мгновение, а потом заливисто расхохотался.
— Фома… Ну Фома… — говорил он сквозь смех.
— Вот он, поглядите на него! Заржал, как конь на кобылицу! Аж уши заложило, — огрызнулся домовик.
Ваня с трудом отсмеялся и принялся объяснять.
— Никто там рождаться не будет. Просто Инесса Феофилактовна когда-то давно в этот день родилась, вот и празднует теперь каждый год свой день рождения.
— Ерунда какая-то. Родилась невесть сколько лет назад, чего ж ей теперь-то надо? — недоумевал домовик. — Блажь одна, да продуктам перевод.
— А ты, Фома, когда родился?
— Я-то? Зимой.
— А в какой день?
— В морозный. Матушка сказывала, холодно было. Птицы на лету мёрзли. Говорила, к ним тогда в дом через трубу три галки погреться залезли, воробей, и не то восемь, не то девять дятлов, — он задумался, улыбнулся. — Любила пошутить… Да и сейчас, поди, язычок востёр.
— А кто она, твоя матушка? — осторожно спросил Ваня.
— Домовица, известно кто. Первая красавица из домовиц, — гордо заявил тот. — На кошку похожая. У купца за печкой в старом валенке жила. Там и я на свет появился.
— Как же это вы вдвоём в старом валенке поместились?
— Так я же маленький тогда был, с палец. Хорошо было! — мечтательно сказал Фома. — Лежишь себе, дремлешь целыми днями. От печки тепло, от матушки тепло. В печке дрова трещат, матушка мурлычет, хвостом меня гладит. И такой покой на душе! Валенок разогреется и пахнет чем-то тёплым, то ли молоком, то ли хлебом. Прижмёшься к нему, а он от старости и не колючий уже, а даже наоборот, мягкий, добрый.
Фома замолчал, притих, закрыв глаза.
— А дальше-то что было? — нетерпеливо спросил Ваня. Домовой впервые рассказывал ему про свою прежнюю жизнь и мальчику было до коликов интересно узнать что-нибудь ещё.
— Когда за печкой мне тесновато стало, отправился я себе дом искать.
— Это когда было-то?
— Лет сто назад, надо думать.
— Ты такой старый? — удивился Ваня, округляя голубые глаза.
— Хе, старый! Домовые до пятидесяти лет дети. По нашим меркам я только в разум вошёл. Ещё раз пять по триста лет проживу. Да ты будешь слушать-то?
— Буду, Фома, буду, — заверил Ваня.
— Так вот, помотался я по земле, посмотрел, как другие живут, да и нашёл себе угол в доме у дьячка, что при церкви Святого Николы. Это в Стожках, сельцо такое. Крохотное сельцо, три двора, две курицы. Весь приход — два мыша с мышатами, да таракан в годовой праздник. Церковь тоже маленькая, да и дьячков домок ей под стать. Чуть больше улья. Но я был доволен, мне много не надо. При храме всего два человека и состояло — отец Андрей, да мой дьячок Кирилла. Батюшка суров был. Брови кустами, волосы серые, как волчья шерсть. Ступает — половицы гнутся. Голос — рык. Как запоёт, бывало, «Миром господу помолимся…», приход на колени, да лбами об пол, аж искры из глаз. Поговаривали, что мог бы и в храм побогаче устроится, да сам не хотел. Матушка, жена его, у церкви схоронена была. Невысокая была при жизни, тихая, как мышка. Добрая. Помогала всем, как могла. Округа на неё чуть не молилась. Она и домовому их — Митяю, всегда блюдце молока, да корку хлеба на ночь оставляла. Батюшка бранился поначалу, потом бросил. Ругнёт иногда «язычницей», перекрестится, да и забудет. Жену свою любил без памяти, хоть вида старался не показывать. Когда она заболела, он в метель за пятнадцать вёрст за доктором пошёл. Замёрз бы, да Митяй по счастью с ним увязался, подсказал дорогу. Выходили тогда матушку, спасли…