Временами на озеро налетал лёгкий ветерок. Тростники качались, перешептывались о чём-то сухими шелестящими голосами. Покачивали метёлками. Где-то в их чаще попискивали мелкие птички. Перепархивали с лёгким шорохом с места на место. Цеплялись тоненькими, как былинки, лапками за листья, сверкали любопытными глазками. Под водой сновали красивые, словно отлитые из бронзы, караси, чёрными ленточками стелились пиявки, выискивали что-то меж стеблей тритоны, мальки и головастики. Лягушки неподвижно лежали на поверхности воды, с лёгким плеском ловили пролетающих мимо букашек. Сияющие пузырьки воздуха редкой цепочкой поднимались со дна вверх, к небу и солнцу.
И над всем этим покоем царил неумолчный шелест тростников, словно тысячи старцев, с выцветшими от времени голосами говорили что-то, не заботясь о том, слышит ли их кто-нибудь.
— Урт, о чём камыши шепчутся? — спросил Ваня.
— О солнце, о лете, о жизни шепчутся.
— Расскажи мне подробнее, что они говорят.
Разомлевший водяной ответил не сразу.
— Зачем, пока ты мал, ты и сам всё знаешь.
Ваня не понял, о чём идет речь.
— Не всё. Вот математики я не знаю, — вздохнул он.
— А что такое математика?
— Наука такая, про цифры.
Урт пожал плечами.
— Ты не знаешь её, потому что её нет. Вы, люди, часто заняты тем, чего нет.
— Как же нет? А за что меня ругают и двойки ставят?
— Мне кажется, что ни за что.
— Вот и поговорили.
Ваня понял, что толку от водяного не добьёшься.
Вскоре Фома обсох и они с мальчиком отправились домой.
Вечер не принёс с собой прохлады. Наоборот, духота сгустилась. После ужина Ваня долго лежал в кровати и никак не мог уснуть. Он давно скинул с себя одеяло, простыня под ним уже сбилась в клубок оттого, что он никак не мог улечься и поминутно ворочался с боку на бок. Скрипучая кровать так и ходила под ним ходуном.
— Долго ты мне тут скрипеть будешь? Будто в пещи огненной на угольях лежит, вертится и вертится, — раздалось из стены ворчание Фомы.
— Душно, Фома. Сам-то чего не спишь? — шёпотом спросил Ваня.
— Тоже, небось, спарился?
— Уснёшь тут с вами. То мыши колобродят, как филистимляне, то ты скрипишь.
Они помолчали. Наверху раздавались шаги отца. Он ходил из угла в угол и тоже, наверное, никак не мог уснуть.
— Отец твой вон мается. Не спит. Всё ходит, как маятник, — сказал Фома. — А мать книжку читает. Лампу керосиновую вонючую жжёт. Копоти от неё!..
Он замолчал и неожиданно предложил:
— Пошли в сад что ли? Там, может, посвежее будет. А то сил уже никаких нет.
— Пошли, — согласился Ваня.
Тихонько, стараясь не стукнуть створками, мальчик открыл окно и выбрался в сад. Следом выбрался Фома.
Пройдя с полсотни шагов, приятели уселись в густой траве под кустом черёмухи, усыпанной зелёными ягодами.
— Фух, здесь хоть немного прохладней, — Фома потёр волосатый нос, сорвал веточку с ягодами, пожевал, выплюнул. — Незрелая ещё, не время ей.
Сухо и задорно трещали ночные кузнечики, где-то в селе лаяла собака. Её лай гулким эхом отзывался в лесу, что темнел сразу за деревней. Обратно звук возвращался заунывный и протяжный, как из колодца.
— Слышь, леший собаку дразнит. Балует старый, безобразит, — заметил домовик.
Фома достал из кармана маленький кисет, трубку и принялся набивать её табаком. Вскоре Ваня почувствовал запах дыма.
— А когда папенька курит, пахнет совсем по-другому, — заметил он.
— Это потому что я в табак трав добавляю. Для вкуса, для запаха. Так-то.
Пахла трубка домового действительно необыкновенно. Был здесь и грустный запах горящих листьев, что жгут по осени в саду, и дымок дальнего костра, который развели где-то далеко в тёмных ночных полях пастухи, и тёплый дух, какой идёт от печки зимой, и аромат свежеиспечённого хлеба.
Фома пускал вверх большие кольца и они, покачиваясь, будто танцуя, уплывали в непроглядное ночное небо, затянутое плотными тучами.
— Хорошо, а всё ж душновато. Быть грозе, — крякнул домовой.
Где-то далеко, посреди глухого лесного озера, высунув голову из воды, смотрел в небо Урт. Водяной тоже ждал грозы. Он вообще очень любил грозы.
Ваня молчал, слушал кузнечиков, теребил в руках пушистый колосок тимофеевки. Думал о том, что когда гром гремит и молнии сверкают, становится страшно и весело одновременно, и хочется и под одеяло с головой залезть, и на улицу голым выскочить, чтобы плясать по мелким лужам, разбрызгивая твёрдыми пятками грязь. Фома меж тем молча попыхивал трубочкой и вдруг тихо, под нос себе, замурлыкал песню: